вторник, 29 июля 2014 г.

Участник конкурса в номинации "Проза" Глеб Нагорный.

СЛОН, ИЛИ БИЕННАЛЕ НАЦИОНАЛЬНОГО ИДИОТИЗМА

Слон был огромен. Безумен. Сер.
Круп его занимал два этажа эклектичного здания в центре города, а ноги являлись ни чем иным, как двумя вертикальными колоннами. Нетрудно догадаться, какие мысли приходили в голову при входе. Но нет. Все было в точности до наоборот – конечности были передними. Фойе же представляло собой пещеристое шлангообразное помещение, влекущееся на второй этаж, и у каждого вошедшего внутрь складывалось впечатление, что его всосали. Точно хоботом.

Сдав билет контролерше в костюме клоуна с матерчатым носом и разрисованным лицом, посетитель попадал не то в шапито, не то в шалман, в котором дешевизна с лихвой окупалась количеством. Тут и там слышались восхваления, охи и немного сумбурные, от выпитого в кафе из пластиковых стаканчиков бренди «Арарата» (отчего-то в меню именуемого коньяком), не то всхлипы, не то псевдовосторги.
Но увлекало. Влекло. Всасывало.
На стенах висели странноватые плевки дадаизма, под ними бирки: «Слон. Акт 1. Сон», «Слон. Акт 2. Сон Слона 2». И так 13 слонов. При этом дадаистическое искусство нет-нет, но оставляло в зрителе странное ощущение чего-то вторичного, картинку осеннего курортного песка, на котором изрядно отлежались, отзагарались и, собрав все крупицы янтаря, оставили на растерзание морской воде и моросящему октябрьскому дождику. С такой же легкостью «шедевры» можно было окрестить «Инсталляция сна охотника на уток, перезаряжающего ружье во сне. Акт 2. Патрон в патроннике» или что-нибудь наподобие «Пробуждение похищенной Европы». Далее хоть «инсталляция», хоть «акт». Поскольку слона, охотника и Европу на картинах мог узреть только запущенный вариант шизоида, целенаправленно двигающегося к шизофрении. Не было на картинах ничего – ни хобота, ни клювов уток, снящихся охотнику, ни тем более похищенной дадаистами Европы. Чувствовалось другое, оно брезжило, напрашивалось само собой, от него отмахивались, но опять и опять оно просачивалось в мозг и каждым своим мазком вопило: «Всосали. Актом».
На втором этаже было замысловатей. Первая комнатенка представляла собой что-то вроде сердца, по крайней мере, об этом возвещала табличка над входом: «Сердце» (видимо, чтоб ни у кого не возникало сомнений в том, что это именно сердце, а не двенадцатиперстная кишка или аппендикс), и зритель оказывался в комнате, разделенной на четыре отсека, – по замыслу инсталлировавших четырехкамерность должна была символизировать желудочки и предсердия. По верху, под потолком, шли светящиеся трубки и шланги – вены и аорты. В них пузырилось нечто малиновое. В углах же, в виде восковых фигур, обретались голые классики. Достоевский с топором в руке – беспорточный и не одинокий, а какой-то именно одичалый, точно отказывающийся понимать происходящее и готовый зарубить всех организаторов биеннале разом. Пушкин с пистолетом на коленях и лукошком в руках. Поэт ел морошку. Толстой, лежащий на рельсах в скрюченной позе, и Гоголь в гробу, чуть повернутый набок.
На одной из стен двигались слайды – нарезка из шедевров Тарковского и Феллини. Если хватало терпения (а его почти ни у кого не хватало), можно было понять тонкий замысел массовиков-затейников от андеграунда. Получалось, что Сталкер плывет на корабле, вокруг волны, но волны это ни что иное, как планета Солярис, являющаяся внутренней проекцией Сталкера на самого себя, в душе мнящего себя лайнером, с неведомой ему тайной. В конце шли титры: «Летучий голландец» по-нашему. Art&Imagination. Группа «СЛОН». И аккуратный фаллический символ.
После титров в голове начинало дребезжать, как при качке. Хотелось затонуть. И чтоб не спасли.
Но снова комната. На этот раз – «Печень».
Разорванные книги. Битые бутылки. Пробки. Бычки. Фотографии Сергея Довлатова и Венедикта Ерофеева на стенах. Газетные вырезки. Шприцы. Плакат с Мэрилин Монро. Она непотребна, но употребительна. Элвис, трясущий гитарой, что юнец в пубертатный период достоинством. Группа «Нирвана» в уплывающей дали комнаты.
И тут резко «Желудок» – мрачное помещение с подсветкой на экспозициях. Копии работ Дали и Малевича. Все в потеках. Пикассо и Шагал. В фекалиях. И вдруг – «передвижники». Измалеванные. С трудом просматриваемые из-за вылитых на полотна ведер краски. На стенах нарисованы доллары, звезды и свастика.
«Ягодицы» – фотосессии. Монтаж: президент, совокупляющийся с мэром, сиамские близнецы с головами олигархов. Им жить вместе невозможно, но и не жить нельзя. Депутаты, копающиеся в песочнице, – кудрявый с лопаткой, рыжий с ведерком… Кто-то чернявый – грустный, обиженный, неверно определившийся. Около разгромленных песочных домиков в смоляных потеках. Черты лица смазаны. Словно ему не хватает света. Из окна многоэтажного кремлеобразного дома – восточная дама в очках и с короткой стрижкой. Крик: «Ребята! Домой! Мультики!» Фотография – «Родина-мать зовет!».
И так далее, и тому подобное.
Попадая в «Хвост», зритель вливается даже не во вторичность образных рядов, а в их третичность. Несколько загогулин, с трудом напоминающих гвозди. Картина пять на пять метров: «Голгофа». Фарфоровый бюст без головы: «Власть» и пара-тройка голых манекенов – «Андроиды».
И, наконец, на выходе, как насмешка над самими собой – над «инсталлирующими»,  – «Сфинктер». Посетитель спускается вниз и думает об учениках-иудах, предавших Учителей.
Там – их фотографии. Они – «Гении»! Смердин, Лущенко, О, Нигилев. Внимание заостряется на «О». «О» ничего не окончил. Но кто-то в биографии был корейцем. Что якобы «знаково». Однако, сам – слесарь. Смердин – закончил, но во времена гонений был не признан. Нигилев – признан давно и обошелся без гонений. Лущенко – мать двоих детей, очень любит своего кота де Сада.
И это все. Хотя можно продолжать до бес-конечностей.
Зритель плетется вниз по ступеням и понимает, что был он не всосан, а…
Но это уже для биеннале национального идиотизма…      
           

                                                                                                                                             Глеб Нагорный
ДЛИННЫЕ НОГИ КАФКИ

  Ты как будто не понимаешь.
Я ору, но ноги твои не слышат.
Они гладкие, они – быстрые. Они летят – а я просто не успеваю. Они сумасшедше нежные, они безумно красивые… Они… они… Это – нехватка слов и перебой чувств… Любовь ли? Химическая зависимость?.. Плевать… Это ноги, которые ушли, упорхали, улетели в командировку… в Прагу… к Кафке – к величайшему трупу, живущему среди живых… О, эти ноги!.. Ты понимаешь, что ты мужчина, только тогда, когда у тебя отбирают ноги… ноги гладкие, ноги шелковистые… Ноги великой женщины… спящей, храпящей, любимой… в храпе своем – поющей… ноги радостные, пальцы свежие, ногти гениальные… А я что… так, рядом… Но в Москве… А ты в Праге… С ногами. По булыжничкам… Пяточками… так-так… с ногтиками… со щиколотками… родная… худышечка… костяшная…. Косточка... нет!.. Словно ягодка… сорвать бы…
Но – Москва! Триколор...
А ты в Праге. Где стяг…
Там, где Кафка – страшный, тараканий, около иудейского кладбища… Он не видел твоих щиколоток, твоих пальчиков, он не слышал песен твоего храпа, он писал о «превращениях» и спал в гробу…
…Великий Кафка…
Он не знал одного – что роднят нас цвета только флагов…
И ноги твои все выше – и икры сильнее, и поступь жестче, а коготочки острее… и нужен ли Кафка?.. если ты там…
…где правили, а я – где все княжили… Ты – где нас, боготворя, ненавидят, я – где ненависть противопоставляют Богу. Где нет ни наций, ни национальностей, ни культуры. Где Карлову мосту с фигурами святых ухмыляется Красная стена с фигурками урн внутри, а «Городу ста шпилей» – мегаполис на семи нечесаных холмах. Где все вышли из Кафки, повытаскивав из него тараканов… И понастроив многоэтажные гробы спальных районов…
…с триколорами на древках...
Ты бежишь по мостовым, и ножки твои на брусчатке, я плетусь по мостовой, а ноги мои, что у трупа на бруствере. Ты – по классическим музеям, я – по выставкам современности. Ты – где культура, я – где понятия о ней. Ты – где люди, а я – там, где Кафка. Ты – где сказка о страшном, я – где страх…
…и без сказки…
Где длинные ноги, торчащие из «Замка», упираются в Кремль с тараканами.  
И нужен ли Кафка?

                                     Глеб Нагорный

СЕМЕЙНЫЕ ТРУСЫ

В двадцать я выгуливал кровь. Выгуливалось. Иногда чувствовал себя пустотно. Оскоминно. Стыдно. Как-то суетно. Но забывал. Писалось легко и просто. Оснований считать себя гением было предостаточно. Брошенных женщин я себе прощал. Не взращенных детей тоже. С легкостью! Ходил без трусов, ибо жали – эрекционен был везде. Я был гением! Творцом! Имел право.
К двадцати пяти чувство «творца» стало пропадать. Женщин становилось больше – прозы, соответственно, меньше. Думал – нагоню. Гонял. Пустоту в себе. Ощущать себя начал талантливым. Уже не гений, но и не писака какой-нибудь… Свирепствовал. Не гениальничая – талантливичал. Читая одних – воспарял, других – иезуитничал. Эко я!.. Стринги врезались в промежность… Но кое-что все же мешало…
К тридцати стал побаиваться. Чего? Понять не мог. Принялся жечь сам себя. Утрачивал. Утратил. Того – двадцатилетнего. Коряво казалось. Смешно. Не умно. Резал абзацами, вырезал главами, выдирал листами. Стыдно за гения стало. Пошлятинка. Взялся за двадцатипятилетнего. Ничего, ничего. Очень ничего… Но вот тут и тут… И вот здесь еще… В мусор, короче, – склонившись над ведром и потрясая «кленовым листком». Незаметно начал чувствовать себя пишущим. Писал долго. За год – десять предыдущих нагонял. Не по качеству, правда, – по количеству.
Женился. Взрастил и вскормил. Стиль появился. Не гений, конечно, – но стиль.  Словом, похож на всех. Фамилию поменяй – никто и не заметит. Однако я! В «дубовых» сатиновых трусах. Но чувствовал – подвисало. Хотя печатали, хвалили… Развелся.
Воспрял как-то. Снова почувствовал себя гением. Тридцать пять. Кое-кого уже пережил! Во всю печатался. Серьезно. Мог назвать критиков – критиканами. Называл. Стал часто носить плавки – спортивничал, крутил из себя того – двадцатилетнего. Но там все больше скучал. Искры не было. Хватки.
К сорока что-то произошло. Будто отказала ручка, будто чернила закончились… Перечитывал… Естественно, себя родного, кого же еще!.. Вяловато… Похож на всех сразу… Собственного «эго» (от, набрался за годы слов!) не выразил… да и не имел, наверное, «эго» этого… Смешон и ущербен… Стали жать плавки. Потело… Хотел скупить тиражи… уничтожить… Но уже скупили… дурачоныши… выставили на полках… стирали пыль… глупыши… Я-то знал – чушь! Остановился. Не писал. Дергал правым предплечьем. Привычка.
Через год взялся за старое. Решил – в стол. Для потомков. А как же! Написал. Вырвало. Буквально. Перечитал. Оказалось, по новой взялся за старое. Дай, думаю, потерплю – с месяцок. Терпел. C неделю. И снова за стол. Черкать и чирикать. Да что это я, в самом деле! Писать! Новое! Другое! Свое!
К пятидесяти подзабыли. Кто? Что? Откуда?  Но выдал! Ах, да! Вспомнили. Приютили. В колонках. «Старое новшество». Вот оно! Не поняли! Стало быть, гений! Гоголем ходил, Пастернаком цвел, Горьким плакал. Сладко так – с мазохистским подтекстом. Не признан. Охаян. Гоним. Писатель, значит! С большооой буквы Писатель!.. Правда, перестал совсем плавать – возраст. Плавки сменил на трусы. Долго носились. Как не менее долго жали.
Отхаялись. Признали. Просто пара звонков и ненавязчиво-навязчивый пиар. Снова стали читать. Но без удивления как-то, без пиетета должного. Так – нормально. Читается. Имя имею – и хорошо. Сладенько так, не суетно.
К шестидесяти предложили роман. Тему. Сюжет. Пишу. Ничего так. Скучно, но пишу. Не мое. Немое. Ноги мерзнут. В кальсоны облачился. Себя двадцатилетнего вспоминаю. Безтрусового. Голышоныша. Того – кого сжег. Не профессионала, конечно. Безстильного и наивного. Разнопланового какого-то, разноразмерного и разношерстного… Но как-то… более честного, что ли. Не лгущего – без пятен в промежности... Но променял. На тепло и уют. Хоть и преет.
И вот мне семьдесят. Я в пигменте. Не пишу уже. Обрыдло – не хочу выгуливать совесть. И не хочу восьмидесяти. Знаю – писать никогда не буду. Ничего. Ибо нечего. Мне холодно и боязно. Пижама врезается в пятна. Я вспоминаю себя и уже не считаю себя кем-то.
Висит…

1 комментарий:

  1. Стоило начат читать, как сразу в воображении возникла картинка из небезызвестного мультфильма про сыщиков-колобков, устроивших расследование загадочного дела, связанного с пропажей полосатого слона из зоопарка. А если серьезно - написано очень живо, ярко, по-современному динамично и информативно. Правда, не совсем в рамках требований Куликова поля. Но чтение доставило большое удовольствие!

    ОтветитьУдалить