Херсонесская элегия
"От римских блях и эллинских монет
До пуговицы русского солдата"
Максимилиан Волошин
Товарищ главный старшина,
одни мы выжили, очнитесь, –
кругом такая тишина,
что слышно ангела в зените…
В его слезе любовь и власть,
и столько света и полета,
что замолчали пулеметы,
и в небо хочется упасть.
И время смерти подоспело,
но держит горькая земля,
поникший мак нагого тела
огнем антоновым паля.
Ушел к Тамани «Красный Крым»,
на дне «Червона Украина»,
и мы, последние, сгорим,
и кровью породнимся с глиной,
горячим камнем и золой,
костями, кирпичами, пылью, –
с любимой, вековой, могильной,
все принимающей землей.
Шурша скелетами столетий,
в окопы сыпется она, –
теперь мы ей родные дети,
товарищ главный старшина.
Все, похороненное в ней, –
керамики сухие гроздья,
нагие острия кремней,
тяжелые отливы бронзы, –
все перемешано войной,
иссечено железным ливнем, –
Боспора золотые гривны,
и черный лом брони стальной,
и хоботы противогазов,
и мраморный девичий лик,
и нимфа в нежном хризопразе,
и молнией – трехгранный штык!
Товарищ главный старшина,
мы доиграли наши роли,
и тишина уже страшна
предчувствием последней боли…
Финал трагедии – затих
громоподобный хор орудий,
кровавой головой на блюде
наш Севастополь… Мерный стих
волны оплакивает город
в багровом трауре огня,
и землю грешную, которой
мы станем на закате дня.
Настанет время
Настанет время уходить,
прощаться и прощать,
бесшумно перерезав нить,
без голоса кричать,
вдохнуть клубящийся мороз,
и выйти в темный путь,
и строчки набежавших слез
без жалости смахнуть.
Настанет время зачеркнуть
пустые словеса,
почувствовать земную суть,
услышать голоса
освобождающихся рек,
проснувшихся дерев,
и повторить прошедший век,
огнем его сгорев.
Настанет время наизусть
произнести псалом,
узнав, что ты, Святая Русь,
далече за холмом,
а впереди собачий лай,
и муторная тьма,
а там, что хочешь, выбирай, –
топор, петля, тюрьма.
И будет время умирать
за все, что возлюбил, –
и выстрелит в затылок тать
и упадешь без сил,
и примут безымянный прах
скрещения дорог
в лесах, полях и на горах,
где тишина и Бог.
***
Ты хочешь знать о будущем?
На прошлое взгляни!
Там упыри и чудища,
оковы и огни.
Там срубы огнепальные
по всей Святой Руси,
да плачи погребальные, –
Владычица, спаси!
Оставь же дом родительский,
иди на Соловки!
Там, под стеной обители,
стрелецкие полки.
Там жертвою вечернею
в давильне виноград,
там крест, а с ним и терние,
и смерть уже у врат!
А если чудом выживешь,
тогда, помилуй Бог,
тебя, от крови рыжего,
в колодки, да в острог.
Под стон колес до Вологды,
на Государев Двор!
Коль не умрёшь от голода,
то ляжешь под топор.
И будет небо синее,
и льдины облаков,
и станет белым инеем
последний твой покров.
Чиста, как в день творения,
и сокровенна Русь…
Дорогой смертной тени я
пойти не убоюсь.
***
Не палят на Двору Государевом
наведенные в грудь пищали,
и не видно ни дыма, ни зарева, –
отчего же столько печали,
отчего в зеленом безмолвии
ненаглядных древних дерев
видишь рваные корни молнии,
под корой укрывшийся гнев?
Медный звон под корой и под ребрами,
в помертвевшем и душном полдне, –
время смутное, время лобное,
не тебя ли слышу и помню?
Не твоя ли бьёт артиллерия
в летний праздник да по своим,
не тобой ли рвутся артерии,
не в тебе ли по горло стоим?
Все отравлено и растрачено,
от воды ключевой до елея,
медный мрак на глаза незрячие
опускается, тяжелея…
В синем небе демон карающий
пролетел, трубя и губя,
в чистом поле брат умирающий
отрекается от тебя.
***
Смартфон, словно глобус Воланда,
горит и смерть открывает –
громами небо расколото,
в траве рука неживая…
Хранит молчанье железное
Европа… она глуха…
Спи, мой цветочек срезанный,
ты не свершишь греха.
***
Принеси же из стольного Киева
крестик медный, крупинку святыни,
и судьбиной своей обреки его
на дороги, просторы, пустыни,
и на север, в леса заповедные
отправляясь путем всей земли,
сохрани, как молитву заветную,
и печали свои утоли.
И когда совершится неправое
расторжение крови и веры,
и когда над Печерскою Лаврою
в грозной хмари завоют химеры, –
ничего не добьются преступники
в черном аде костров и костей,
потому что душа неприступнее
всех утесов и всех крепостей.
Потому что ни кровью, ни копотью
не замазать пресветлого лика,
и бесовскому свисту и топоту
не прервать литургии великой, –
не бывает Господь поругаемым,
и во тьме не смеркается свет…
Помолись за спасенье Укрáины,
даже если спасения нет.
***
Хоть рыдай не рыдай, хоть кричи не кричи,
по притихшей Одессе идут палачи,
против них ни пройти, ни проехать,
против них ни речей, ни горящих очей,
ни железных дверей, ни заветных ключей, –
им убийство всего лишь потеха.
Не поймешь, не проймешь, не раздавишь как вошь,
ибо каждый из них и пригож, и хорош, –
сам затопчет, кого пожелает;
будут кости хрустеть как во рту леденец,
и прольется свинец, и наступит конец, –
аж вода помертвеет живая.
...
Стало горе горчее, война – горячей,
в медсанбат на носилках внесли палачей,
за погибших поставили свечи;
уцелевший на землю кладет автомат, –
он без памяти рад, он же русскому брат,
а Россия и кормит, и лечит.
Новый Mayflower
Стоит у причала новый Mayflower,
на мачте – доллара выцветший лавр,
на шканцах распоряжается мавр, –
это всё неспроста.
Море нынче не очень лазурно,
гирлянды цветов увядают в урнах,
кое-кто выражается дурно,
везде теснота, суета…
Конечно, отнюдь не каждый зритель
способен бросить вызов элите,
но как же хочется крикнуть «молчите»,
слушая длинный рассказ,
сопровождающийся пантомимой,
где сей пароход богохранимый
несёт свободу Ираку и Крыму,
как танкер – сжиженный газ.
Конечно, мы сами отнюдь не безгрешны,
но кровь не вино, и не сок черешни,
и русский Крым не во тьме кромешной,
и не со «стечкиным» у виска.
Нас оболгать способен всякий,
но, что бы ни говорила Псаки,
не наш самолёт на детей Нагасаки
сбрасывал «Толстяка».
Впрочем, куда нам равняться с вами?
От силы не защитишься словами…
Над всеми морями и островами
реет звёздный матрас…
Хочешь пить – покупаешь колу,
куда ни плюнь, попадаешь в доллар,
о чём разговор – о любви однополой,
или про сланцевый газ.
В общем, весь мир за горло схвачен,
и подчиняется, платит и плачет,
и, не решаясь отвесить сдачи,
прячет кулак в карман.
Вы полагаете, можно вечно
в гламур упаковывать бесчеловечность?
Под килем у вас не рассол огуречный,
а спящий (пока) океан.
***
И вспомнятся иные годы,
в лазури утреннего бриза,
и силуэты пароходов,
и голубиные карнизы,
и лестницы, и балюстрады –
все оживет и зазвучит,
зардеют кровью кирпичи,
и напряженные аркады
заставят воздух зазвенеть
предгрозовой томящей нотой,
как будто траурная медь
на триумфальном развороте
остановилась – и назад
бросает окрыленный взгляд.
Одесса! Ты, как на ладони,
в лазурно-дымчатой оправе;
твоя душа в земном поклоне
на полыхающей заставе, –
с тобой прощаться не умею,
тебя спасти я не могу,
а ты стоишь на берегу,
от горя и огня немея…
Вот так однажды на заре
в багрово-черном сорок первом
последний взвод к Большой Земле
ушел. Но остается верным
затверженное наизусть
простое слово – я вернусь.
Перекоп
На пустынной равнине у мертвых озер
тонкой рябью, дрожащей от зноя,
горизонт расплывается, зыбкий узор
совмещает с небесным земное,
и палит все сильней, и вдали все черней,
и горячей золой потянуло,
и мерещатся гривы летящих коней,
и кипящие тучи в нарывах огней,
и раскаты подземного гула.
То из прошлого – беглый огонь батарей,
батальоны идут на Литовский,
и ладони раскинул апостол Андрей,
застывая в прицеле винтовки,
и каховская кровь прямо в соль Сиваша
иссякающими родниками
потекла и горит как вино из ковша,
и сквозь пух облаков улетает душа,
и остались железо, да камень.
Это память и родина, ветер и путь,
это зарево, пепел и слово,
это кровь обратилась в гремучую ртуть,
и по сердцу грохочут подковы…
Красным – кровь и огонь, белым – свет и слеза,
между ними лазурь небосвода,
и смолой золотою текут образа,
но когда же покинут война и гроза
неделимую душу народа?!
"От римских блях и эллинских монет
До пуговицы русского солдата"
Максимилиан Волошин
Товарищ главный старшина,
одни мы выжили, очнитесь, –
кругом такая тишина,
что слышно ангела в зените…
В его слезе любовь и власть,
и столько света и полета,
что замолчали пулеметы,
и в небо хочется упасть.
И время смерти подоспело,
но держит горькая земля,
поникший мак нагого тела
огнем антоновым паля.
Ушел к Тамани «Красный Крым»,
на дне «Червона Украина»,
и мы, последние, сгорим,
и кровью породнимся с глиной,
горячим камнем и золой,
костями, кирпичами, пылью, –
с любимой, вековой, могильной,
все принимающей землей.
Шурша скелетами столетий,
в окопы сыпется она, –
теперь мы ей родные дети,
товарищ главный старшина.
Все, похороненное в ней, –
керамики сухие гроздья,
нагие острия кремней,
тяжелые отливы бронзы, –
все перемешано войной,
иссечено железным ливнем, –
Боспора золотые гривны,
и черный лом брони стальной,
и хоботы противогазов,
и мраморный девичий лик,
и нимфа в нежном хризопразе,
и молнией – трехгранный штык!
Товарищ главный старшина,
мы доиграли наши роли,
и тишина уже страшна
предчувствием последней боли…
Финал трагедии – затих
громоподобный хор орудий,
кровавой головой на блюде
наш Севастополь… Мерный стих
волны оплакивает город
в багровом трауре огня,
и землю грешную, которой
мы станем на закате дня.
Настанет время
Настанет время уходить,
прощаться и прощать,
бесшумно перерезав нить,
без голоса кричать,
вдохнуть клубящийся мороз,
и выйти в темный путь,
и строчки набежавших слез
без жалости смахнуть.
Настанет время зачеркнуть
пустые словеса,
почувствовать земную суть,
услышать голоса
освобождающихся рек,
проснувшихся дерев,
и повторить прошедший век,
огнем его сгорев.
Настанет время наизусть
произнести псалом,
узнав, что ты, Святая Русь,
далече за холмом,
а впереди собачий лай,
и муторная тьма,
а там, что хочешь, выбирай, –
топор, петля, тюрьма.
И будет время умирать
за все, что возлюбил, –
и выстрелит в затылок тать
и упадешь без сил,
и примут безымянный прах
скрещения дорог
в лесах, полях и на горах,
где тишина и Бог.
***
Ты хочешь знать о будущем?
На прошлое взгляни!
Там упыри и чудища,
оковы и огни.
Там срубы огнепальные
по всей Святой Руси,
да плачи погребальные, –
Владычица, спаси!
Оставь же дом родительский,
иди на Соловки!
Там, под стеной обители,
стрелецкие полки.
Там жертвою вечернею
в давильне виноград,
там крест, а с ним и терние,
и смерть уже у врат!
А если чудом выживешь,
тогда, помилуй Бог,
тебя, от крови рыжего,
в колодки, да в острог.
Под стон колес до Вологды,
на Государев Двор!
Коль не умрёшь от голода,
то ляжешь под топор.
И будет небо синее,
и льдины облаков,
и станет белым инеем
последний твой покров.
Чиста, как в день творения,
и сокровенна Русь…
Дорогой смертной тени я
пойти не убоюсь.
***
Не палят на Двору Государевом
наведенные в грудь пищали,
и не видно ни дыма, ни зарева, –
отчего же столько печали,
отчего в зеленом безмолвии
ненаглядных древних дерев
видишь рваные корни молнии,
под корой укрывшийся гнев?
Медный звон под корой и под ребрами,
в помертвевшем и душном полдне, –
время смутное, время лобное,
не тебя ли слышу и помню?
Не твоя ли бьёт артиллерия
в летний праздник да по своим,
не тобой ли рвутся артерии,
не в тебе ли по горло стоим?
Все отравлено и растрачено,
от воды ключевой до елея,
медный мрак на глаза незрячие
опускается, тяжелея…
В синем небе демон карающий
пролетел, трубя и губя,
в чистом поле брат умирающий
отрекается от тебя.
***
Смартфон, словно глобус Воланда,
горит и смерть открывает –
громами небо расколото,
в траве рука неживая…
Хранит молчанье железное
Европа… она глуха…
Спи, мой цветочек срезанный,
ты не свершишь греха.
***
Принеси же из стольного Киева
крестик медный, крупинку святыни,
и судьбиной своей обреки его
на дороги, просторы, пустыни,
и на север, в леса заповедные
отправляясь путем всей земли,
сохрани, как молитву заветную,
и печали свои утоли.
И когда совершится неправое
расторжение крови и веры,
и когда над Печерскою Лаврою
в грозной хмари завоют химеры, –
ничего не добьются преступники
в черном аде костров и костей,
потому что душа неприступнее
всех утесов и всех крепостей.
Потому что ни кровью, ни копотью
не замазать пресветлого лика,
и бесовскому свисту и топоту
не прервать литургии великой, –
не бывает Господь поругаемым,
и во тьме не смеркается свет…
Помолись за спасенье Укрáины,
даже если спасения нет.
***
Хоть рыдай не рыдай, хоть кричи не кричи,
по притихшей Одессе идут палачи,
против них ни пройти, ни проехать,
против них ни речей, ни горящих очей,
ни железных дверей, ни заветных ключей, –
им убийство всего лишь потеха.
Не поймешь, не проймешь, не раздавишь как вошь,
ибо каждый из них и пригож, и хорош, –
сам затопчет, кого пожелает;
будут кости хрустеть как во рту леденец,
и прольется свинец, и наступит конец, –
аж вода помертвеет живая.
...
Стало горе горчее, война – горячей,
в медсанбат на носилках внесли палачей,
за погибших поставили свечи;
уцелевший на землю кладет автомат, –
он без памяти рад, он же русскому брат,
а Россия и кормит, и лечит.
Новый Mayflower
Стоит у причала новый Mayflower,
на мачте – доллара выцветший лавр,
на шканцах распоряжается мавр, –
это всё неспроста.
Море нынче не очень лазурно,
гирлянды цветов увядают в урнах,
кое-кто выражается дурно,
везде теснота, суета…
Конечно, отнюдь не каждый зритель
способен бросить вызов элите,
но как же хочется крикнуть «молчите»,
слушая длинный рассказ,
сопровождающийся пантомимой,
где сей пароход богохранимый
несёт свободу Ираку и Крыму,
как танкер – сжиженный газ.
Конечно, мы сами отнюдь не безгрешны,
но кровь не вино, и не сок черешни,
и русский Крым не во тьме кромешной,
и не со «стечкиным» у виска.
Нас оболгать способен всякий,
но, что бы ни говорила Псаки,
не наш самолёт на детей Нагасаки
сбрасывал «Толстяка».
Впрочем, куда нам равняться с вами?
От силы не защитишься словами…
Над всеми морями и островами
реет звёздный матрас…
Хочешь пить – покупаешь колу,
куда ни плюнь, попадаешь в доллар,
о чём разговор – о любви однополой,
или про сланцевый газ.
В общем, весь мир за горло схвачен,
и подчиняется, платит и плачет,
и, не решаясь отвесить сдачи,
прячет кулак в карман.
Вы полагаете, можно вечно
в гламур упаковывать бесчеловечность?
Под килем у вас не рассол огуречный,
а спящий (пока) океан.
***
И вспомнятся иные годы,
в лазури утреннего бриза,
и силуэты пароходов,
и голубиные карнизы,
и лестницы, и балюстрады –
все оживет и зазвучит,
зардеют кровью кирпичи,
и напряженные аркады
заставят воздух зазвенеть
предгрозовой томящей нотой,
как будто траурная медь
на триумфальном развороте
остановилась – и назад
бросает окрыленный взгляд.
Одесса! Ты, как на ладони,
в лазурно-дымчатой оправе;
твоя душа в земном поклоне
на полыхающей заставе, –
с тобой прощаться не умею,
тебя спасти я не могу,
а ты стоишь на берегу,
от горя и огня немея…
Вот так однажды на заре
в багрово-черном сорок первом
последний взвод к Большой Земле
ушел. Но остается верным
затверженное наизусть
простое слово – я вернусь.
Перекоп
На пустынной равнине у мертвых озер
тонкой рябью, дрожащей от зноя,
горизонт расплывается, зыбкий узор
совмещает с небесным земное,
и палит все сильней, и вдали все черней,
и горячей золой потянуло,
и мерещатся гривы летящих коней,
и кипящие тучи в нарывах огней,
и раскаты подземного гула.
То из прошлого – беглый огонь батарей,
батальоны идут на Литовский,
и ладони раскинул апостол Андрей,
застывая в прицеле винтовки,
и каховская кровь прямо в соль Сиваша
иссякающими родниками
потекла и горит как вино из ковша,
и сквозь пух облаков улетает душа,
и остались железо, да камень.
Это память и родина, ветер и путь,
это зарево, пепел и слово,
это кровь обратилась в гремучую ртуть,
и по сердцу грохочут подковы…
Красным – кровь и огонь, белым – свет и слеза,
между ними лазурь небосвода,
и смолой золотою текут образа,
но когда же покинут война и гроза
неделимую душу народа?!
Комментариев нет:
Отправить комментарий