Атака
Жизнь прожить — не поле перейти.
Костюм Анатолию Евсеевичу сшили на славу. Не то чтобы костюм хорошо сидел — возрастом, ранениями и военным лихолетьем изуродованному телу, как говорил сам Анатолий Евсеевич, фасон не наведешь, но по всему было видно, что вещь получилась добротная. «Теперь и помирать не стыдно, — невесело шутил Анатолий Евсеевич, — есть в чем приличном в гроб лечь».
Да и то сказать, сколько лет на свете прожил, а так вышло, что в свои восемьдесят три года первый костюм сшил. По молодости, после ремесленного училища, не успел на завод пойти работать, как грянула Великая Отечественная, на фронт в первом же рабочем ополчении ушел; по окончании войны все больше в кителях да френчах военного крою ходил; позже и подавно не с руки было про наряды думать. А тут, поди ж ты — в собесе деньги на пошив костюма выделили. Вспомнили чиновники под закат ветерана про боевые ордена и медали Анатолия Евсеевича, пригласили участвовать в параде, приуроченном к празднованию очередной годовщины Великой Победы.
Растрогался старик, засуетился. И костюм представительский заказал, и даже своими зубами наконец занялся. До этого на них было рукой махнул: «Сколько жить-то осталось, всего ничего!» Так теперь, как же — на параде и самому при параде выглядеть полагается. Занялся, значит, зубами. Золотыми зубы встали, совсем неподъемными по более чем скромному бюджету пенсионера, хоть и пластмассовые вставил. Благо, дети помогли деньгами, от души поучаствовали.
Стоял Анатолий Евсеевич перед зеркалом в новом костюме и улыбался во весь рот новехонькими зубными протезами. Чем не бравый участник парада?
Одно вот только смущало ветерана: в конце войны, уже под Берлином, осколочным ранением перебило в пояснице какой-то нерв, с тех пор немного подволакивал Анатолий Евсеевич правую ногу, иногда же и вовсе хромая идти отказывалась, вплоть до частичного паралича. С такой непослушной опорой далеко не ушагаешь. Но уж больно хотелось Анатолию Евсеевичу ощутить себя уважаемым победителем, а не забытым и никому не нужным инвалидом. В кои-то веки слуги народа пригласили его на торжество, кем уж, как не Анатолием Евсеевичем, выстраданное. Ведь мало того, что войну прошел с первых дней вплоть до, можно сказать, Рейхстага, и не раз своей кровушкой славянской чужие земли орошал, — до сегодняшнего дня, по ночам, в кошмарных снах, воевал с врагом ненавистным Анатолий Евсеевич. В куске хлеба, кроме муки, до сих пор вкус блокадного жмыха, опилок и шелухи ощущал. И хотел бы забыть, да не получается. Все до мелочей в память врезалось. Как началась для Анатолия Евсеевича война 6 сентября 1941 года, когда его, мальчишку, от станка Кировского завода призвали в ополчение, на усиление обороны Ленинграда, под Лемболово, к 23-й армии Ленинградского фронта, где и остановили рвавшихся в град Петра фашистов, так по сей день и воюет ветеран с приступами боли от ран, от потери родных и близких, от обиды за несправедливое отношение к забытому властями инвалиду. Во сне и то порой жуткой реальностью душат кошмары, где идет Анатолий Евсеевич в нескончаемую атаку, сходится с одолевающим его неприятелем в рукопашной схватке, и не может, никак не может вчерашний солдат врага с себя сбросить, до окопа спасительного добежать, чтоб от огня и танков укрыться. Мечется ветеран в холодном поту, но из бредового полузабытья выйти не может, пока заботливая супруга нежно за плечо не тронет и тихо не назовет его по имени. Даже теперь, когда вот уж как два года нет рядом с Анатолием Евсеевичем верной жены по простой и страшной причине ее смерти, все также только слышащийся мягкий голос супруги, спасая, возвращает его из ночных кошмаров в жизнь. В далеком 43-м году этот голос, тогда еще незнакомой полевой санитарки, вернул Анатолия Евсеевича из провала сознания после первого ранения с контузией, когда будущая жена выносила его — почти бездыханного солдата — с поля боя. После войны заслуженный фронтовик нашел свою спасительницу, и стала она надежной спутницей в нелегкой жизни инвалида.
Вот бы сейчас посмотрела на костюм Анатолия Евсеевича его женушка, вот бы порадовалась да полюбовалась на своего бравого суженого!
Анатолий Евсеевич с вечера стал готовиться к завтрашнему параду. Повседневные наградные планки решил заменить на оригиналы торжественных наград. Ордена и медали ветеран хранил в дорожном чемодане, вместе с остальными ценными вещами: альбомом с фотографиями, письмами однополчан, документами, сберегательной книжкой Сбербанка СССР и жестяной банкой из-под леденцов. В безобидной таре, предназначенной для сладких карамелек, у Анатолия Евсеевича лежали две немецкие пули и несколько ржавых железок с рваными острыми краями. Весь этот «металлолом» из фронтовика извлекли хирурги в пяти сложных операциях. Зачем Анатолий Евсеевич хранил изранившие его тело осколки, он не знал, как не знал, зачем хранить сберкнижку, на которой после дефолта не осталось ни копейки. Хранил так, скорей по привычке, а может, выкинуть не поднималась рука. Еще в чемодане была припрятана небольшая картонная коробочка с отпечатанным на крышке рисунком толстощекого румяного юнца времен «развитого социализма» с ослепительно белозубой улыбкой и прописным росчерком названия содержимого: «Зубной порошок "Здоровье"». «Зубов нет, здоровья нет, а зубной порошок "Здоровье" остался», — бывало, беззубо смеялся Анатолий Евсеевич. Дело в том, что отсутствующие зубы Анатолия Евсеевича никакого отношения к бережному хранению зубного порошка не имели. С военной поры смекалистые солдаты не знали лучшего способа очищать ордена и медали, чем натереть их обычным зубным порошком, предназначенным для гигиенических процедур полости рта.
Награды Анатолий Евсеевич надевал редко. И повода не было, и как-то стеснялся ветеран своей геройской боевой славы. «Воевал как мог. Все так сражались...» — скромно пожимал он обычно плечами в ответ на вопросы о военном прошлом орденоносца. Сейчас повод надеть ордена и медали оказался не то что достаточным — завтрашний парад просто обязывал Анатолия Евсеевича водрузить на свою грудь весь «иконостас» доблести и отваги, проявленных на фронте.
Чемодан лежал под железной кроватью с провисшей пружинной сеткой. Когда Анатолий Евсеевич ложился спать, то своим телом касался твердого каркаса чемодана. От подобного основания ветерану становилось спокойней: во-первых, оно служило опорой и не давало глубоко провисать растянутой кроватной сетке. Во-вторых, ощущая чемодан, он будто чувствовал, как под ним покоится все достояние пройденного пути. У повидавшего виды чемодана давно оторвалась ручка, погнутые защелки не запирались, но крепкие клепаные набойки по углам придавали изрядно поношенной емкости внушительный вид и определенную надежность сохранности хранимых внутри вещей.
Пенсионер вытащил из-под кровати чемодан, достал залежавшиеся там наградные знаки. Бывший солдат захотел почистить потускневшие лики полководцев на орденах и чеканные надписи на медалях. Он вспомнил, что на фронте считалось плохой приметой начищать свои награды перед боем, и удовлетворенно усмехнулся: «Не в бой собираюсь — победу праздновать!»
Сухая зернистая пудра зубного порошка приятно рассыпалась под пальцами, превращалась в вязкую массу и проясняла металлические контуры достоинства каждого знака. С касанием застывшей прохлады символов оживало больное прошлое, какое они олицетворяли в своем громком молчании. Перед Анатолием Евсеевичем волнующей чередой проходили эпизоды критических боевых ситуаций, в результате мужественного разрешения которых на его груди появлялась та или иная награда. Она же, как правило, попутно означала потерю многих однополчан, а иногда и собственное ранение.
Весь вечер Анатолий Евсеевич прикалывал, привинчивал, навешивал многочисленные ордена с медалями к специально усиленной в ателье плотной подкладке на груди пиджака. В постель лег пораньше, чтобы попробовать выспаться, хотя волнительное предвкушение участия в завтрашнем празднике будоражило воображение различными приятными перспективами и мешало уснуть.
Утром, тем не менее, Анатолий Евсеевич чувствовал себя отдохнувшим, бодрым и готовым к парадному маршу. К маршу, параду, к светлому празднику и народным гуляниям. Народным, потому что 9 Мая — праздник народа, великая победа великой страны. «Чиновники же, взяв в цепкие руки организацию праздника, — переживал Анатолий Евсеевич, — присвоили и сам праздник, от своего имени снисходительно позволяли повеселиться простому люду. Вся забота властей свелась к пошиву показушных костюмов и бесплатной выдаче панамок от бесконтрольно льющихся солнечных лучей. Ветеранов вспоминают от праздника до праздника, — вздыхал пенсионер, — и то только для демонстрации мнимой опеки героев-победителей в рекламных целях...»
Анатолию Евсеевичу вдруг перехотелось рядиться в даровой костюм. Фронтовик почувствовал себя в очередной раз оскорбленным жалкой подачкой вместо полноценной поддержки и памяти. Он даже подумал переодеться в привычный старый добрый китель, но вспомнил, как весь вчерашний вечер пристегивал, привинчивал, прикалывал, навешивал награды на красивый пиджак с добротной подкладкой, и отказался от заманчивой идеи утвердить таким образом свою независимость воина-победителя. Анатолий Евсеевич, как всегда, вынужденно принял ситуацию, как всегда, смиренно уступил, говоря предусмотрительно туманной официальной лексикой, «объективным государственным процессам».
Анатолий Евсеевич надел новый костюм, пиджак которого показался позвякивающей от плеча до пояса кольчугой опричника, а брюки тесноватыми в талии и бедрах; примерил чудаковатую панаму, которую совсем не хотелось надевать, но уставная форма одежды должна соблюдаться, — это Анатолий Евсеевич, как человек в прошлом военный, понимал, — и вышел на улицу.
Свежий порыв весеннего ветра на первых же метрах ходьбы сорвал широкополую панаму с седовласой головы ветерана. Анатолий Евсеевич не огорчился, а скорее обрадовался потере. Уж во всяком случае, хромать в погоне за странной шляпой не собирался. Панама, забавно кружась, укатывалась все дальше. Анатолий Евсеевич почувствовал, как вместе со штатным головным убором улетучивается давящая муштра тоталитарной обязательности и отсутствие свободы выбора. Ветеран понял, что не хочет маршировать перед трибуной чиновников, выражая плебейскую послушность и приятие равнодушной к нему власти. Вместе с тем, фронтовик ощутил жгучее желание, почти необходимость отдать дань уважения павшим воинам и простым жителям Ленинграда, не пережившим блокаду. Все послевоенные годы Анатолий Евсеевич ощущал какое-то смутное чувство вины перед ними, как будто бы он остался жить ценой смерти лежащих ныне на Пискаревском кладбище ленинградцев.
От ясного решения поклониться жертвам войны Анатолию Евсеевичу стало легко и зашагалось уверенней. Ветеран подошел к остановке автобусов, дождался соответствующий номер, идущий по нужному маршруту, и сел в транспорт. Водитель объявил следующую остановку, приветливо поздравил Анатолия Евсеевича со светлым праздником, и автобус тронулся. Одна маленькая пассажирка, по-праздничному одетая, с букетом гвоздик в руке, придерживаясь за поручень, неуверенно подошла к Анатолию Евсеевичу и вручила ему цветы. От этого естественного, желанного и для ребенка, и для ветерана жеста почему-то смутились оба. Нарядная девочка убежала к своему месту, а Анатолий Евсеевич помахал ей вслед гвоздиками. Ветеран подумал о своих внуках, которые вместе с их родителями волею судьбы жили далеко не только от родного Питера, но и России. Сколько ни звали дети Анатолия Евсеевича переехать к ним жить, старый фронтовик категорически отказывался, заявлял, что победителям не к лицу сдавать боевые позиции в угоду неприятельским мародерам, имея в виду ненасытные полчища растаскивающих страну чиновников. Анатолий Евсеевич считал, что власть предержащие нувориши, разъезжающие по улицам в роскошных автомобилях, гуляющие в дорогих ресторанах и казино, уверенные в возможности за их шальные деньги купить весь мир, попросту украли у него город, в котором ветерану стало очень неуютно, как какому-нибудь неимущему чужаку, не по карману, непозволительно дорого жить.
Водитель автобуса еще раз поздравил в микрофон Анатолия Евсеевича и, не трогаясь, ждал с открытой дверью у остановки. Оказывается, они уже подъехали к Пискаревскому мемориалу, и хотя ветеран никому не заявлял, где собирается выйти, водитель не сомневался, что Анатолий Евсеевич просто задумался, забыл, что ему пора к выходу. Ветеран спохватился и, не теряя торжественности вида, поспешил выйти из автобуса. Мемориальный комплекс Пискаревского кладбища раскинулся по другую сторону проспекта. Анатолий Евсеевич осмотрелся в поисках пешеходного перехода. Перекресток со светофором находился в нескольких десятках метров. Фронтовик двинулся к цели. Навстречу Анатолию Евсеевичу шел со стройной девушкой молодой морской офицер в парадной форме, при кортике. Красивая пара увидела титулованного ветерана и остановилась. Офицер отдал честь, а девушка поздравила фронтовика с Днем Победы. Анатолий Евсеевич взаимно поздравил молодых людей, помахал, как и юной пассажирке из автобуса, гвоздиками и бодро зашагал дальше.
...Водитель автобуса, девочка с цветами, офицер с девушкой, окружавшие его тысячи людей, празднующих День Победы, — вот кто настоящие хозяева страны. Почему они всегда оказываются обманутыми теми, кому доверяют защищать их интересы, почему только номенклатурные временщики чувствуют себя вольготно и считаются единственными хозяевами России? Не понять этого было Анатолию Евсеевичу, когда он шел и размышлял о судьбах фронтовиков, ветеранов, инвалидов, просто обездоленных пенсионеров, брошенных далеко за грань возможности выжить.
Анатолий Евсеевич дождался разрешающего света в безжизненном взоре светофора и ступил на проезжую часть проспекта. Он дошел уже почти до середины дороги, как услышал внезапно накативший рев милицейской сирены. Из мчащейся машины эскорта правительства города донеслась резкая команда по мегафону:
— Транспорту принять вправо и остановиться! Всем освободить проезжую часть!
Анатолий Евсеевич дернулся в неожиданном испуге, захотел поскорей покинуть опасную полосу, но от волнения и резкого движения из поясницы к поврежденной ноге сильно прострелила парализующая боль. Инвалид, беспомощно притопывая здоровой ногой, закружил на месте. Через мгновение он все же сориентировался и, опираясь на отказавшую ногу, как на костыль, медленно захромал к тротуару. Каждая белая полоска пешеходного перехода отсчитывалась, как взятая высота, как очередной рубеж, приближающий к заветному окопу. Эскорт из милицейской машины сопровождения и правительственных лимузинов стремительно приближался. Сирена с тошнотворной заунывностью предупреждения об артобстреле звала срочно укрыться в безопасном месте. Вот оно, всего в нескольких метрах, безопасное место тротуара. Анатолий Евсеевич напрягся для завершающего рывка, как вдруг его старческое тело вихрем смел со спины юный, пухлой розовощекости, совсем как на картонной коробке зубного порошка времен «развитого социализма», прыщавый милиционер. Страж порядка не подхватил, не поддержал мешавшего движению ветерана — швырнул старика на асфальт и у обочины придавил собой. Зубные протезы Анатолия Евсеевича хрупкой пластмассой с хрустом вцепились в холодный гранит шершавого бордюра Пискаревского мемориального комплекса. От резкого толчка новые брюки участника праздничного парада треснули и разошлись по шву в самом неприглядном месте. Ордена и медали Анатолия Евсеевича, прижатые дородным ревнивцем правопорядка, вмялись в асфальт. Натертая до блеска зубным порошком «Здоровье» медаль «За оборону Ленинграда» зацепилась за чугунную решетку ливнестока, оборвалась и покатилась по грязному желобу канализации.
Анатолию Евсеевичу показалось, что среди дня больными вспышками искр не ко времени вспыхнул слепящий салют, показалось, что он пропустил внезапную атаку неприятеля и проигрывает рукопашную схватку... Или наоборот, что он попал в засаду, находясь в глубоком тылу врага...
Кто бы мог подумать, что Анатолию Евсеевичу вместо нелепой панамы гораздо уместней было надеть каску, что путь к Вечному огню окажется трагически опасен, что День Победы обернется для Анатолия Евсеевича последним днем неравного боя с властью.
Разум инвалида силился в бессознательном состоянии найти себя и вернуться в жизнь. Среди леденящей мглы, приглушенного шума Анатолий Евсеевич услышал родной голос жены. Она, как и раньше, тихо и ласково позвала мужа. Позвала не проснуться, просто позвала к себе.
...Анатолий Евсеевич входил в уютную землянку, где его ждала жена — молоденькая санитарка в гимнастерке, туго перехваченной по талии солдатским ремнем, в узкой, защитного цвета юбке, кирзовых сапогах. На голове маленькой короной принцессы пристроилась аккуратная лодочка отутюженной пилотки со сверкающим рубином звездочки. Жена улыбалась и протягивала руки... Анатолию Евсеевичу стало очень легко, как-то по- спокойному радостно. Фронтовик в ответ протянул супруге гвоздики и сказал:
— С Днем Победы, родная моя!..
Правительственный эскорт, не сбавляя скорости, пронесся мимо ветерана и лежащего на нем гордого своей выслугой милиционера. Перед аркой центрального входа в Пискаревский мемориал машины резко затормозили и остановились. Из лимузинов вышли полные церемониальной строгости и фарисейской скорби «отцы» города. Представители администрации хотели показать, что помнят про мертвых, но было видно, что они забыли про живых. Милицейское оцепление тут же оттеснило от входа на блокадное кладбище праздничную толпу, и чиновники полновластными хозяевами прошли для возложения венков к Вечному огню, денно и нощно пылающему в память о жертвах Великой Отечественной войны 1941—1945 годов. Чиновники немного торопились, им надо было еще успеть принять парад ветеранов на площади у Зимнего дворца, бывшей резиденции самодержцев Всероссийских, императоров всея Руси и прочая, прочая...
«Горсть бисера»
2010 г.
Андрей Логинов
Блудный сын
Нет более ложного Если я не несчастлив,
руководства в жизни, то, по крайней мере,
Как людское мнение. не счастлив.
Л.Н. Толстой А.С. Пушкин
Под вечер все-таки пошел дождь. Пасмурная погода грозила осадками весь день, но ливень обрушился на петербуржцев уже ближе к сумеркам. Холодный балтийский ветер в шальных порывах с завыванием хлестал прохожих проливным дождем и оглушительно хлопал ставнями окон, которые не успели закрыть нерасторопные хозяева. Мещане поспешили укрыться в подворотнях, под лавочными навесами или отсиживались в рюмочных и кофейнях. Невский проспект опустел. Около Аничкова моста одиноко стоял молодой человек и щеголевато опирался на трость. Он как будто не замечал разгулявшуюся непогоду. Хотя, если бы не гордо вскинутая голова с длинными локонами непокорно вьющихся волос, беспорядочно разметавшихся по плечам, весь его щуплый, болезненный вид скорее мог призывать к сочувствию, нежели склонять к уважению за вызов стихии. Молодой господин замер задумчиво-неподвижным изваянием, взор его, пронзительный и глубокий, устремился в темные воды исклеванной дождем Фонтанки. Лишь взметались от ветряных порывов темно-русые волны кудрей, и фалды сюртука неистово хлестались о худые бедра. Еще изредка что-то шептали губы...
Совсем скоро, через какой-нибудь десяток-другой лет, здесь грациозно и величественно замрут обнаженной статью в схватке с породистыми жеребцами бронзовые укротители лошадей. Это будет скоро, но сейчас еще мост неуютно гол без гарцующих совершенством мужественных тел животных и людей. Сейчас мокнущий под дождем точеной стройности юноша стоит на подгнившем настиле деревянной мостовой и тонет взглядом в еще только местами отороченной гранитом Фонтанке. И изредка шевелятся в шепоте губы...
— Барин, околеете! Дозвольте свезти Вашу милость, куда прикажете? — прямо перед молодым человеком вырос экипаж, и мокрый извозчик услужливо приоткрыл дверцу.
Простуженный голос скорее уж преклонного возраста развозного вернул юношу из раздумий в дождь Петербурга.
— Да, да, конечно! Свези-ка меня, братец, сперва по Невскому, а там скажу, когда повернуть... — юноша легко вскочил в экипаж. Лошади в дождевых попонах, схожих с рыцарским облачением, резво зацокали копытами по мутным зеркалам непросыхающих луж Невской перспективы. Дождь не переставал клевать мостовую, дома, лошадей, одиноких, торопящихся под любой кров прохожих. Ветер тоже не унимался и довершал начатое дождем — окатывал дома, мостовую и мокрых одиночек грязными осколками зеркальных луж, разбитых колесами экипажей и копытами скакунов. Поздний Санкт-Петербург выглядел мрачным и химерно неживым.
Извозчик свернул с полукруглой площади в слякоть немощеного двора и лихо осадил гнедую пару около парадного, на которое указал пассажир.
— Подожди, братец, сию секунду тебе вынесут штоф водки — душу отогреть, и расчет за доставку получишь, — молодой господин похлопал по плечу благодарно закивавшего извозчика и спрыгнул из экипажа в грязь. Не обходя лужи, он прошел к массивным дверям, распахнул их и шагнул внутрь. В прихожей молодой человек прибавил огня в настенной керосиновой лампе, несколько раз притопнул ногами, сбил налипшую грязь и крикнул в полумрак комнат:
— Кто живой в доме есть?.. Принесите-ка штофик с водочкой, страсть как продрог!
Не дожидаясь, пока кто-нибудь появится, юноша прошел в переднюю. Он поставил у стены трость, взглянул в узкое высокое зеркало, полное бликов мерцающих за спиной свечей в тяжелых канделябрах, тонкой пятерней чесанул назад кудри, поправил галстук, одернул сюртук и поднялся на второй этаж — к отцу.
— Добрый вечер, батюшка!.. У меня к Вам уйма просьб и нижайше прошу Вас благосклонно к ним отнестись.
— Вечер добрый, Александр, вечер добрый. И что же ты хотел просить у меня — неужто снова денег?! — колючий взгляд родителя впился в присмиревшего сына.
— Денег, батюшка... Вы сущий провидец... Но не извольте беспокоиться — не о карточном долге речь, не о крупной, то бишь, сумме... По первости прикажите извозчику расчет дать, — по непогоде я не решился пешком добираться. Распорядитесь вынести ему восемьдесят копеек и водки... Ну а второе... — юноша замялся.
Нерешительностью Александра воспользовался отец:
— Это твое дело, хоть в Царское Село катайся в экипаже, но денег на разъезды у меня не проси! Да и чтоб вторую просьбу предвидеть, тоже семь пядей во лбу не надо иметь! Опять на кутежи денег нет?
Юноша вспылил:
— Отец, ну прикажите же, наконец, рассчитаться с извозчиком!
К колючему взгляду отца добавились металлические нотки в голосе:
— Для твоих кутежей у меня денег нет! Это последнее слово!
Отец отвернулся и подчеркнуто сосредоточенно склонился к настольному подсвечнику с раскрытой книгой в руках.
— Хорошо... Ольга у себя?
— Не ведаю.
Александр стремительно покинул отцовский кабинет, прошел по темному коридору к спальне сестры. На стук Ольга радушно распахнула двери:
— Входи, Саша.
Александр припал к руке девушки:
— Олюшка, милая, выручи гуляку! Уже четверть часа извозчик расчет дожидается, а папенька не соизволит по этому поводу распорядиться. Ты уж похлопочи там. ...Да, и водки пусть нальют человеку, а то промок совсем старик.
Ольга тихо рассмеялась:
— Ну и проблемы у Вас, сударь, — и далее уже серьезно продолжила: — Конечно, распоряжусь. Насчет ужина для тебя тоже распорядиться?
Александр отрицательно покачал головой.
— Нет-нет, я не хочу.
— Может, хоть чаю откушаешь? Я прикажу, чтоб самовар вздули...
— Благодарствую, в другой раз. Мне надобно с отцом переговорить. И, черт побери, по тому же финансовому вопросу!
Ольга шутливо нахмурилась:
— Mon cher! Как Вы грубы!
Брат в тон Ольге с напускной церемониальностыо сделал реверанс:
— Pardonnes, m-ll... Попробуй тут сдержаться. Какая скупость!
Александр вышел вместе с Ольгой. Немного постоял, собираясь с мыслями, громко выдохнул и решительно постучался к отцу.
Отец как будто его ждал:
— Входи, Александр.
Юноша вошел в кабинет. Отец все так же сидел в кресле спиной к двери.
Александр виновато пожал плечами:
— Отец, я понимаю, у Вас есть веские причины воздерживаться от постоянных денежных воздаяний, но должен же быть разумный предел скупости... Сегодня Вы отказали мне в восьмидесяти копейках, завтра лишите куска хлеба. ...Унизительные ущемления. Отец, это невыносимо! Я уж не упоминаю, что по Вашей вине не служу в гвардии, о которой мечтал с детства. Вы тогда заявили, что не в состоянии содержать гвардейца сына. Пусть так. Я сделался коллежским секретарем. Но и тут Вы отказываете мне в поддержке.
Александр горячился. Он энергично шагал по кабинету, размашисто жестикулировал, его звонкий голос срывался на крик.
Отец отложил в сторону книгу.
— Что ты имеешь в виду, когда произносишь слово «поддержка»? Пьянки и игру в карты? На это тебе не хватает средств? Или действительно на кусок хлеба? Ты пришел просить денег, скажи — зачем они понадобились на сей раз? Ну, милостивый государь, извольте объясниться!
Отец раздраженно вскочил с кресла. Чуть смутившись, Александр развел руками:
— Я вижу, нет смысла затевать бесполезный разговор. Как всегда, об этом жалеешь, когда он уже начат. Вы, батюшка, обвиняете меня в разгульной жизни, но сейчас я собирался просить денег всего лишь для покупки бальных башмаков. Вы же видите, мне приходится в этих, — Александр показал на свою растоптанную грязную обувь, — и в свет выходить, и в будни их носить.
Отец недобро прищурил глаз:
—А жалованье, получаемое тобой в Иностранной коллегии, куда уходит? Вот на него и приобрел бы башмаки!
Юноша нервно тряхнул лацканы своего сюртука:
— Отец! Вы же знаете — смехотворного жалованья мелкого чиновника не хватает на самые обыденные нужды...
— Гуляки, кутилы и развратника! Вот для кого не хватает государственных денег! Ты весь погряз в сомнительных увлечениях, любовных интригах и минутных связях!
— Отец!
— Что? Что — «отец»?! Нет, милый друг. Единственное... могу рекомендовать свои бальные башмаки. Я в молодости так их и не разбил на балах.
?!?!
— А и впрямь! — отец окликнул слугу и живо распорядился отыскать в чулане свою бальную обувь. Вскоре башмаки доставили в кабинет.
— Прикинь-ка, Александр. По-моему, они тебе придутся к ноге. Ах, какой charmant, charmant!
Юноша не знал, как реагировать на унизительную подачку:
— Батюшка, да они же времен государя Павла. Нынче таких никто не носит...
— А какие нынче носят? Что же, по-твоему, я в свет не выхожу? ...Никак в толк не возьму, тебе обувка нужна?!
Жестом отец по-прежнему предлагал Александру примерить поношенную обувь.
Юноша отодвинул ногой отцовские башмаки и, сникнув, сказал:
— Сейчас при каблуке носят, с пряжками. Вот какая мода на башмаки. А эти, что... Меня же засмеют сотоварищи...
— Собутыльники и собабники — вернее сказать! Вольность взглядов нынешней молодежи возмутительна! На ваших шабашах даже дамы табак нюхают! ...Свои башмаки жертвую, так нет же, не по сердцу!
Ясные большие глаза Александра вдруг сузились от бессильной ярости. Он судорожно рванул небрежно завязанный галстук и воскликнул:
— Вы-то уж великий жертвенник! Вы-то уж ничего не пожалеете для детей родных... Скряга!
— Милостивый государь, не забывайтесь! — сипло взвизгнул отец, снова поглубже вжимаясь в кресло.
Александр же решил высказаться до конца:
— Еще удивительно, что я так мирно с Вами беседую. Мне бы вообще пристало швырнуть Вам в лицо те жалкие монеты, которые я получал от Вас за все время моего бедствования... Но ничего! Попомните Вы еще своего сына! Одумаетесь... Не всю же жизнь над своим златом чахнуть будете!
В запале юноша обличительно швырнул руку к лицу потемневшего от злости отца. Тот пружинистым комом выкатился из кресла:
— Вон! Вон отсюда!
Отец пнул свои старые башмаки, рванулся к двери и истошно закричал в коридор:
— Люди! Сюда! ...Да кто же нибудь!
По дому захлопали двери из комнат многочисленных домочадцев. Все с недоумением смотрели на беснующегося отца и несмело заглядывали в кабинет, где стоял растерянно моргавший Александр.
— Он бил меня! ...Он хотел избить меня! — продолжал кричать на весь дом хозяин.
— Бог с Вами, отец! Вы что?! Право же, и в мыслях не было таких низких намерений. Зачем Вы лжете?!
Глава семейства, как бы ища поддержки, обвел собравшихся пальцем и ткнул им в Александра:
— Лгу?! ...Вы слышите — я лгу!
Родитель бросился к дочери:
— Ольга, не смей знаться avec се monstre, се fils est denature! И брату Льву передай мое проклятие Александру!
Очутившаяся меж двух огней Ольга не знала, как себя повести. Она переводила удивленный взгляд с Александра на отца, с отца на остальных домочадцев, пожимала плечами и болезненно улыбалась:
— Как же это, папенька... Как же это, Саша...
Оцепенение Александра прошло. Юноша был полон гнева на родителя. Порывисто запахнув свой черный сюртук, он протиснулся сквозь казавшуюся холодной и непреодолимой стену из сгрудившихся у дверей кабинета людей и выбежал на улицу. Через мгновенье молодой человек что-то вспомнил, остановился, засомневался — вернуться ли, и пробормотал:
— Не к добру возвращаться, дороги не будет...
При всей своей суеверности он все-таки прошел в переднюю, захватил забытую у зеркала трость и снова покинул негостеприимный отчий дом. Александр дорожил своей тростью. Даже не столько ею, сколько изящно инкрустированной в навершие трости именной пуговицей от камзола августейшего кумира — императора Петра I.
Петербург пребывал во мраке. Свет редких газовых фонарей вдоль Невского проспекта с дрожью таял в густой непогоде. Ветер разнообразил унылую монотонность льющегося дождя, но от этого разнообразия уютней не становилось. Александр спрятал пышность своей шевелюры под блестящим цилиндром, в котором стал похож на священника, наглухо запахнул сюртук и побрел по грязной мостовой ночной столицы... Ноги сами привели молодого человека на Фонтанку — к хлебосольному другу Павлу Воиновичу Нащокину. У Нащокина всегда можно было отоспаться, хорошенько встряхнуться и отвлечься от наседающих мрачных мыслей. Сам Нащокин жил в доме своей богатой родительницы, но для друзей и разгула снимал на Фонтанке бельэтаж большого здания. Обеспеченности Нащокина оставалось только завидовать. Гвардеец, он любил разгульную жизнь с ее сладострастной атмосферой вседозволенности, волокитства за дамами легкого нрава. Александру претило великосветское жеманство, и при горячей необузданной жажде жизни он легко сблизился с Павлом Воиновичем.
— Ну, долго открывать не будешь, Карлуша?! — Александр постучал тростью в окно.
Брякнул засов, дверь отворилась будто сама — за ней никого не было видно. Александр смело шагнул в темноту.
— Карлуша, наше почтеньице! Впустишь вздремнуть?
— Александр Сергеевич, барин! Покорнейше прошу! Как не впустить, всенепременнейше пущу. Вас-то Павел Воинович поболе других видеть любит...
Карлуша — карлик с огромной головой и узловатым колесом кривых ног заковылял по длинному коридору. В зловещих отсветах огня керосиновой лампы Карлуша казался таинственным гномом, погружавшимся в сказочное подземелье, пропитанное устоявшимся винным духом и запахом табака. Александр уверенно шел за карликом.
— Сам-то Нащокин нынче здесь ночует?
— И сами они здесь почивать изволят, и сотоварищей Ваших много. Барин аккурат перед Вами пришли. Поинтересовались, много ли господ на ночлеге, и сразу у себя в кабинете уснули.
Управляющий необычным постоялым двором, Карлуша-головастик с трудом, но достаточно проворно перепрыгивал через распластанные на матрацах тела мирно спящих молодых и не очень людей. Следом ступал Александр. Иногда в похрапывающих гуляках юноша узнавал знакомые лица. Прежде он вытащил из давно потухшего камина обугленную головешку и теперь разрисовывал ею припухшие от пьянок и сна физиономии. Наконец Карлуша остановился у отдельного кабинета, поковырялся с замком, подбирая из увесистой связки подходящий ключ, затем шепотом пригласил нового постояльца внутрь комнаты.
— Милости просим, Александр Сергеевич. Вы уж сами похлопочите с постелью, а то прислуга уже спит, стелить некому... Покойной ночи, сладко Вам почивать.
— Спасибо, Карлуша. Тебе также сновидений на душу послаще.
Карлик исчез за дверью. Юноша раздул тлеющую лучину, зажег ею сальную свечу. В закопченное окно обильными размывами чернильного от ночной темноты дождя просился ветер. Посреди тесной сырой немеблированной комнаты на полу виднелся простой матрац, впрочем, со всеми принадлежностями приличной постели. Чуть поодаль, в углу, стояла даже ночная ваза. Александр скинул сюртук, расстегнул жилет, развязал галстук. Из кармана достал узкий глубокий футляр-наперсток серебряной чеканки и надел его на мизинец с длинным, обработанным маникюром, ногтем: вдруг ненароком во сне зацепится за одеяло и, к жалости владельца, обломится сей ухоженный штрих молодого франта. Больше ничего не снимая, он растянулся на матраце поверх стеганого одеяла, огорченно чертыхнулся, что-то вспомнив, и затерялся в неспокойных снах про блудного сына.
Утром юношу разбудил громкий хохот и брань. Возбужденные голоса доносились из коридора, по которому вчера ночью призрачными тенями скользили они с Карлушей. Александр быстро сообразил, в чем дело, выскочил из кабинета и покатился со смеху. На матрацах сидели помятые, заспанные товарищи с размалеванными лицами.
— Держу пари, что это проделки Нащокина! — упредил возможные упреки в свой адрес Александр. — Павел! Павел! ...Да проснись ты!
Кто-то из сидящих на полу гостей запустил сапогом в дверь кабинета, где спал Нащокин. Оттуда донеслось недовольное ворчание, заскрипел чуть не единственный в доме диван, и вскоре из распахнутых дверей кабинета- спальни выглянул взъерошенный, с жесткими спутавшимися волосами Нащокин. Появление хозяина встретили дружным «Виват!» и принялись журить офицера за ночные проказы. Нащокин, толком не проснувшись, озадаченно смотрел на странное окружение:
— Царица небесная!..
Среди разрисованной публики его друзей и вообще знакомых лиц было куда меньше, чем людей, которых хозяин видел впервые. Это не смущало ни гостей, ни хозяина. В итоге крепко перебравший вчера Нащокин все же настроился на трезвую мысль и восстановил для себя ход событий:
— Ай да молодец, Сашка! Ну каналья, ну прохвост!
Нащокин с хохотом опустился на ближайший матрац.
Александр запричитал в тон товарищу:
— Ну и ну! Ну и прохвост!
Он по-мальчишески задорно прыгнул к Нащокину и хотел было что-то съязвить по поводу вчерашней пьянки, как в разговор вмешался далеко не юный гусар. Угарное похмелье этого завсегдатая всевозможных пирушек не располагало к веселому дурачеству компании. Надсадный басок мужчины приземлил Александра:
— Так вот кто любит потешаться на чужой счет. Молокосос!
Александр отреагировал живо, не вставая с матраца:
— Право же, быть чистым молокососом куда приличней, нежели чумазым винососом!
Перепачканное сажей лицо гусара с мясистым носом и жирными губами вспыхнуло от оскорбления:
— Что?! ...Не потерплю афронт! ...Призову к сатисфакции! Немедля!..
Александр всерьез увлекался упражнениями с пистолетом. Стрельба по мухам учебными восковыми пулями была его излюбленным занятием, когда он долгими скучными вечерами коротал остановившееся время в своем родовом имении. Поэтому к назревавшей дуэли юный честолюбец считал себя вполне готовым. Более того, отчасти даже заносчиво провоцировал подобную развязку в любой скользкой ситуации.
— С позволения сказать, всегда-с к Вашим услугам! Готов-с удовлетворить!
Александр захотел встать, но его удержал Нащокин:
— Полноте, полноте! Не позволю в моем доме браниться да дуэли устраивать! Давайте-ка этот тон великосветского этикета для балов и салонов оставим. Там уместны и вежливые расшаркивания, и высоконравственная скука. Мне же грешным делом по душе пикантная болтовня с дамами и прочие шалости...
На последних словах Нащокин с хитрым взглядом толкнул плечо товарища. Александр уже забыл про гусара и, обнимая Нащокина, заговорщицки произнес:
— Так. Сейчас посылаем самого трезвого и самого резвого гонца за девицами и цыганскими виртуозами. Павел, запрети умываться этим лешим, — он кивнул в сторону гусара, — пусть весь день крашеные ходят... И... пора бы к столу?!..
Последняя фраза потонула во всеобщем бурном одобрении. Нащокин картинно встал и с напускной серьезностью объявил:
— Повелеваю всем, здесь сидящим, не умываться, а на всякий случай пуще разукрасить физиономии! Девиц, по прибытии оных, также разукрасить подобающим образом да в мундиры свои нарядить. И в маскараде сем целый день находиться!
— ...И веселости придаться безоглядно! — хором подхватили оживившиеся молодые кутилы.
Карлуша привык к подобным коллективным завтракам и уже отдавал соответствующие распоряжения прислуге. В гостиной накрывали специально заказанный в столярной мастерской большой дубовый стол, основное место на котором занимали батареи бутылок. Отдельной, весьма востребованной статьей в утреннем меню подавался рассол.
Вскоре Невский проспект, наполненный гуляющим людом, совсем не похожий на вчерашний — пустынный и мрачный, огласился криками и песнями. Пьяная толпа облепила карету и мчалась во весь опор по главной перспективе Санкт-Петербурга. Карету с просевшими от перегруженности рессорами стремительно несла четверка добрых лошадей, похожих на тех, которые совсем скоро, через десяток-другой лет, замрут на постаментах по углам Аничкова моста. В центре кареты восседал Нащокин с длинным хлыстом в руках и наотмашь, через козлы, стегал жеребцов. Рядом выглядывал Карлуша, облаченный в античную тогу. Карлик явно стеснялся своей роли разгульного Бахуса и пытался спрятаться в пошлой стайке наряженных в гвардейские мундиры девиц. На месте кучера и форейтора, став на запятках вместо лакеев, летели во всю конскую прыть, без мундиров, в одних рейтузах и рубахах, с перепачканными сажей физиономиями, разгоряченные офицеры императорской гвардии. Компания неслась вперед с гиком и свистом, не разбирая дороги. Гуляющий люд шарахался от кареты, прижимался к фасадам домов и сыпал испуганные проклятья вслед хохоту, визгу, ржанию... Некоторые из прохожих восторженно приветствовали проносящихся мимо пьяных офицеров, кто-то с недоумением смотрел на их нелепый вид, а кто-то просто привычно кивал головой.
Два почтенных господина в высоких цилиндрах вывернули на Невский с Литейного, остановились и ждали, пока мимо пронесется импровизированная Нащокиным небезопасная вакханалия. Когда карета поравнялась с ними, один из господ воскликнул:
— Александр Сергеевич! Боже мой, Пушкин в такой компании! Какой конфуз!
Второй, провожая взглядом карету, блеснул пенсне и задумчиво произнес:
— Этот сочинитель добром не кончит. Россия богохульников не терпит!
* * *
Эх!..
«Горсть бисера»
2010 г.
Андрей Логинов
Тяжкая ноша
Пожилая женщина торопливо шла вдоль плетня, смущенно озираясь по сторонам. На улице никого не было видно, но она виновато и рассеянно кому-то улыбалась. Взгляд женщины — беспокойно бегающих из-под низко надвинутого на брови платка глаз — скользил по безлюдным дворам. Казалось, женщина боялась, что в нее полетят камни, с разных сторон посыплются проклятья, возмущенная земля разверзнется под ногами.
Нет, на улице было тихо и пустынно. Закат солнца сливался с отблесками текущего неподалеку Дона, и даже где-то несмело пробовала свой голос степная птица. Вокруг все светилось умиротворением. Ох, до чего же зловещим было это умиротворение, до чего нереальным и обманчивым!
Пожилая женщина шла вдоль плетня с крупными пакетами в руках. Разной величины и цвета, все пакеты имели тиснение готического шрифта. На некоторых виднелась печатная свастика. Женщина брезгливо мяла пакеты пальцами, суетливо закрывала свастику ладонями, отдергивала их, будто обжигалась, и опять нервной дрожью рук пробегалась по надписям.
Женщина шла по улице, как сквозь строй: пустые мрачные окна домов жгли укором и ненавистью, ее дом, словно насмехаясь, все время убегал, точнее, не приближался, хотя она почти бежала домой. Женщина вспомнила, как раньше она ходила по утрам на колхозную ферму, как радостно ей блестел дышащий рассветом Дон, как улыбались станичники и гостеприимно зазывали раскрытыми ставнями дома. Как близок тогда казался путь до родной фермы. Теперь ферма стала продовольственным складом оккупационной армии, и женщина регулярно получала там паек, потому что ее сын служил у фашистов полицаем. Верно, по-рабски стелился он холуем перед кобелями со свастикой, сам на рукаве носил такой же раскоряченный знак и свой же народ, свою власть называл врагами. Он пресмыкался перед гитлеровцами и выполнял их приказы; он спасал свою жизнь и помогал в истреблении чужих жизней; он кормил себя и лишал возможности есть всех остальных, страдающих от войны.
Пожилая женщина шла вдоль плетня и с детской непонятливостью размышляла — как же вышло, что ее сын служит у врага, что она принимает вражеские подачки и безропотно терпит предателя-сына в стенах своего дома — отцовского дома. Почему ей никто не посочувствует, не убедит в решении, не подскажет само решение, почему? Ведь много лет назад ее — молодую крепкую казачку, имевшую в домашнем хозяйстве двух поросят, телку, индюков да кур, убедили вступить в колхоз, дали понять выгоду коллективного ведения хозяйства. Тогда же никто не отвернулся от нее, когда поначалу несознательная единоличница отказывалась вступить в «не пойми какую артель голодранцев». Долго боролась она с вялой нерешительностью. Помогли же тогда станичники, уговорили. С тех пор сдала казачка всю живность со двора в общественную собственность и честно работала на ферме. Вместе с остальными колхозниками строила «светлое будущее» и готовилась к сытному коммунизму, который вскоре обещал председатель. Тогда помогли... Почему сейчас отвернулись? Все не то что не здороваются — стороной, как чумную, обходят. Да она и впрямь чумная, разве нет?! Такую чуму приняла — куда уж страшней, чем фашистская.
Шла пожилая женщина вдоль плетня, а невдалеке холодно и неприступно замер закатный Дон. За годы войны вода в реке потяжелела, очернилась. Будто от горя затуманился Дон, от ненависти потяжелел. Даже его серебристость под лучами заходящего солнца не звездной россыпью казалась, а проседью суровой. Ухо, отвыкшее от тишины, чутко выхватывало из нее малейший шорох, легкий порыв ветра, стук собственного сердца фиксировало в сознании, как отдаленные взрывы с фронтовой полосы.
«Как там, на фронте? — подумала женщина. — Скорей бы супостатов этих разбили наши орелики. Тогда и землицей заняться можно будет, огородик воскресить... Трудное время поначалу будет... Надо бы впрок хлебушком запастись — ведь разруха-то, разруха какая кругом!..»
Хозяйское сердце матери почему-то совсем не хотело беспокоиться о судьбе сына. Вернее, оно беспокоилось, болело за него, но вместе с тем как-то успокаивало само себя разумеющимся военным лихолетьем. Ведь наши-то придут. Обязательно вернутся. Ну поймут, покается сын. Все будет хорошо.
Не приближавшийся и дразнивший дом вдруг вырос перед женщиной как-то неожиданно и грозно, будто даже надвинулся на иссохшую пожилую хозяйку. Женщина поднялась на крыльцо, отворила двери и вошла в сени. Ее со всех сторон стиснул какой-то чужой, недомашний запах. Почти физически осязаемый, плотный и мерзкий, он держался в доме с тех пор, когда неделю назад у ее сына гуляла здесь компания немецкой солдатни. В ту ночь мать ночевала в сарае, не видела и не слышала, как развлекались фашисты. Она не хотела и не могла принимать их в отцовском доме, подавать на стол и подыгрывать фальшивой хлебосольности сына.
Природы запаха мать понять не могла, но душил он ее чрезвычайно. Перехватывал дыхание, заставлял кружиться голову и требовал вырвать содержимое желудка наружу — в сам запах. Подавив естественное желание, женщина подошла к подполу. Открыла его крышку и спустилась во мрак помещения. Нащупала свечу, зажгла ее. Подпол осветился дрожащим полусветом. Сквозь танец теней проглядывались просторные полки. На нескольких из них стояли пакеты со свастикой и без свастики, просто с отпечатанными непонятными буквами. Женщина положила рядом с ними принесенные продукты и обвела свечой низкие своды. Ей вспомнилось желание завалить весь подпол отборной копченой свининой, салом, сырами, уставить бочками с капустой и огурцами, мочеными арбузами, добротным первачком, а потом найти ладную хозяйственную девку для сына и устроить такую свадьбу, о которой когда-то мечтала сама...
Тяжелый запах сполз и в подпол, заставив женщину вернуться из воспоминаний. Свеча беспомощно сжалась, огонь на огарке заизвивался, задрожал от объявшего прохладную сырость спертого воздуха. Женщина удивленно посмотрела на изнывающее пламя, дунула на свечу, как бы отгоняя наваждение. Потухший огонь уступил место темноте и отвратительному запаху. Женщине показалось, что запах издают складские пакеты, стоявшие на полках подпола. Она хотела было подойти ближе к ним, чтобы убедиться в этом, но не смогла, — пугала темнота и сам запах.
Хозяйка поднялась в сени, закрыла крышку подпола, прошла в комнату. Запах царствовал и здесь. Открывать окно женщина побоялась, и так, в кошмарном натиске вони, легла на кровать. Она долго не могла уснуть. Думала о войне, о бедах, о том, чтобы все напасти поскорее закончились. Думала мать и о сыне. Его не было дома, — полицай нес очередное ночное дежурство в комендатуре. Женщине стало больно от мысли, что ее сын сидит сейчас в помещении школы, где фашисты разместили комендатуру, — в школе, которую когда-то закончил, в которой научился писать первые слова: «Родина», «мама», «комсомол». Мать вспомнила, как сын пришел однажды с уроков и спросил: «Матка, а правда, если я вступлю в комсомол, мне больше хороших отметок будут ставить?» Большой уже тогда был ее сын. Далеко смотрел. Женщина попыталась вспомнить, что же она тогда ответила сыну. Не вспомнила. Подумала, что ответила бы сейчас, растерялась и отмахнулась от вопроса.
Запах плотнее опустился на уставшую мать дурманящим наркозом, и она забылась в тяжелом сне. Под утро в сознание спящей женщины сиренным воем, громом разрывающихся снарядов ворвалась действительность — затрясла, затеребила ничего не понимающую хозяйку и бросила ее к окну. Из окна окончательно проснувшаяся женщина увидела метавшиеся тени немецких солдат, услышала панические крики, ругань на чужом грубом языке, а над ними карающим знамением гневно проносящиеся огненные лапы возмездия. Тысячи шлейфов от реактивных снарядов «Катюши» хищно пронзали тьму и своей неотвратимостью не оставляли сомнения в безусловной победе доблестных частей Красной армии, наконец собравшейся с силами для решительного контрудара. Казалось, грядущее солнце яростно возвещало небесам свое появление — сметало молодыми лучами нечисть ночного мракобесия.
«Наши! Наши!» — заколотилось у колхозницы обрадованное сердце. Ей захотелось увидеть, как бегут из станицы немцы, как исчезает с лица земли фашизм. Удостовериться, что это долгожданная явь, а не желанный сон. Забыв про страх, женщина вышла на крыльцо. Простоволосая, в одной ночной рубахе, истомленная и бледная — она выглядела призраком на сумеречном фоне рассветного неба. На лице женщины играли блики огня, делали лицо еще более нежизненным и химерным. Женщина услышала крик. Кричал русский солдат и кричал ей. За долгое время к ней впервые обращался советский человек. В крике не слышалось презренья, проклятий — в нем была сыновья забота, опасенье за жизнь соотечественницы. Молодой парень сквозь выстрелы и взрывы кричал женщине, чтобы она зашла в дом. «Убьют же, мать!» — сладкой песней наполнил крик материнское сердце. Женщина стояла и стояла на крыльце своего дома — отцовского дома, смотрела вслед убегающим теням, и слезы текли по ее морщинистому лицу. В огненных бликах канонады они казались сочащейся кровью истерзанной души.
Вдруг колхозница увидела, что вдали полыхает ферма. Хозяйское сердце екнуло — добро горит! Женщина ринулась в сени, схватила ведра с водой и бросилась к горящему строению.
Советские солдаты были уже впереди. Они неудержимой лавиной гнали отступающих фашистов, не давая тем возможности закрепиться для обороны. «Орелики» торопились уничтожить врага до рассвета, чтобы вступающее в свои права утро свободно вздохнуло от пропавшего гнета чужого сапога оккупантов. Дон шумел, весь преображенный. Тяжелые воды реки вздымались над берегом, выражали неукротимый порыв и гневное возмущение. Дон рвался в атаку на врага.
Женщина подбежала к ферме, с размаху плеснула в проем, выбитый снарядом, воду из обоих ведер. Она было развернулась бежать к реке, чтобы еще зачерпнуть воды, но, взглянув на бушующий Дон, оробела и передумала. Посмотрела опять на горящую родную ферму — теперь фашистский склад. Или с утра уже вновь в колхозном активе — ферму. В растерянности женщина застыла, опустив руки с пустыми ведрами.
Через мгновение прогоревшая балка, на которой держался первый пролет крыши, с треском обвалилась на пол. Огонь отступил вглубь, и перед колхозницей открылись обожженные стеллажи с ящиками до боли знакомых, в пауках свастики, продуктовых пакетов. Многие из пакетов были целы и только начинали дымиться.
Женщина подскочила к стеллажам и стала набрасывать в свои ведра уцелевшие продукты. Пакеты выскальзывали из ее дрожащих рук, рассыпались по обугленному полу, жгли тлеющими краями пальцы женщины. Она не обращала на это внимания: набрав полные ведра, рачительная хозяйка отбегала от пожарища, высыпала пакеты наземь и опять бросалась к пепелищу. Снова и снова мелькала ее исхудавшая фигура в ночной рубашке среди полыхов беснующегося по ферме-складу огня.
Вдруг чей-то знакомый, почти забытый, леденяще-спокойный голос глухо остановил беготню женщины:
— Да угомонись ты, старая! Выродка твоего убили. ...Слышишь?
Только сейчас колхозница заметила, что вокруг стоят станичники. Никто не тушит пожар, никто не разгребает продукты. Все стоят и сурово смотрят на мать, давно потерявшую убитого только что сына. Она поняла, что случилось непоправимое.
— Где?.. — с трудом смогла выдавить из онемевшего горла женщина.
Люди молча расступились. У пригорка, с карабином в руках, точно споткнувшись, в грязи лежал человек — ее сын.
Колоколами упали пустые ведра из рук пожилой женщины. Она заставила себя приблизиться к сыну, опустилась перед мертвецом на колени и беззвучно зашевелила губами. Попыталась приподнять его обмякшее тело. Труп выскользнул из рук, испачкав их в крови. Женщина опять обняла сына, и снова он вывернулся в грязь. Тогда мать легла на тело сына, зарыдала на нем, и ее руки судорожно забегали по мертвому человеку. Женщина обнимала, обнимала своего потерянного первенца, мяла его руками, пыталась сорвать повязку со свастикой с рукава, но у нее это не получалось.
Пожилая женщина встала и сильными крестьянскими руками, привыкшими к коромыслу, уверенно вскинула тело сына к своей груди. Внезапно окрепшими ногами твердо зашагала она вдоль плетня к себе домой — в отчий дом. Преобразившаяся, посеревшая от горя, женщина шла вдоль плетня, неся на руках испачканный грязью труп сына. По ночной рубахе к низу живота стекала кровь полицая — ее кровь. Казалось, что женщина — запоздалая роженица, неудачно освободившаяся от бремени плода, несет мертвого новорожденного урода-переростка. Вид у нее был не виноватый, он был кричаще обреченный, безысходный, вместе с тем ясный.
Пожилая женщина шла вдоль плетня и ощущала себя освобожденной от страшного заклятья. Теперь она была сама решимость. Правда, так же нервно-брезгливо бегали пальцы по телу сына, так же пытались сорвать или закрыть свастику на его рукаве, отдергивались от нее и вновь закрывали повязку.
Восходящее солнце заливало лучами станицу, согревало Дон, который дышал уже торжественной суровостью победителя — реки, освободившейся от вражеского духа.
Вольный край очистился от оккупантской скверны. Теперь казакам надо было поднимать колхоз. Где-то не за горами их ждал щедрый достаток коммунизма. И равенство, и братство.
Оставалось только объединиться пролетариям всех стран. Объединиться и диктатурой пролетариата повести за собой в «светлое будущее» отсталое сознанием крестьянство, в кулацких замашках приросшее корнями к жалкому клочку земли — кормилице.
«Горсть бисера»
2010 г.
Андрей Логинов
Отрывок из романа «Дым Отечества или Дело табак»
Мой сосед дядя Гриша
…
Интересно, что моим соседом, живущим на этаж выше, был тоже однорукий инвалид, слепой на оба глаза. В детстве всегда немного страшишься ущербных людей, поэтому вначале дядя Гриша (так звали инвалида) вызывал у ребятни известные опасения. Среди мальчишек ходили слухи, что он прикидывается слепым, а на самом деле — шпион.
Однажды я собрался идти на рыбалку. С вечера накопал червей, подготовил удочки, выпил пару чашек воды, чтобы естественные позывы разбудили пораньше, и лег спать. Желание опорожниться, действительно, подняло меня еще до рассвета. Я быстро собрался и тихо вышел за дверь. Наша квартира располагалась на четвертом этаже. Дядя Гриша, о чем уже упоминалось, жил на пятом. Не успел я спуститься пару пролетов, как услышал, что за мной кто-то бежит по еще темной, пустынной (было четыре часа утра!) лестнице. Вначале я не столько испугался, сколько удивился — кому это понадобилось вдруг меня догонять?! Но когда я оглянулся, то в ужасе похолодел от показавшейся мне жуткой картины. В одних трусах, весь изуродованный ожогами и шрамами, с оттопыренной культяпкой вместо руки, придерживаясь за перила лестницы целой рукой, на меня стремительно бежал дядя Гриша! Его незрячие глаза сверлили меня проваленными внутрь черепа глазницами. Точно — шпион...
Я вжался в угол лестничной площадки, закрылся удочками, банкой с червями и замер в отчаянной надежде остаться незамеченным — все-таки инвалид был слеп.
Дядя Гриша на удивление уверенно и быстро приближался. Изуродованный сосед преодолевал лестничные марши, как заправский спринтер.
—Здравствуй, дитятко!.. Что ж ты, такая пташка ранняя?
Голос инвалида показался коварно-вкрадчивым, к тому же его слова перемежались плотоядной одышкой, видимо, после бега, а может, от азарта предвкушения...
Все, меня обнаружили! Я почувствовал, что приходит конец. Первым желанием было закричать, разбудить остальных соседей и не дать вражескому шпиону безнаказанно расправиться со мной — почти пионером. В члены доблестной пионерской организации меня пока не принимали из-за плохого, по мнению актива пионерской дружины, поведения. Хотя я всегда был готов и, если честно, сильно переживал по этому поводу. Переживал, но меняться в угоду приторно «правильных» пионервожатых не намеревался.
Я попробовал собраться, решил пока не кричать и дождаться первого удара.
Вот-вот сейчас он замахнется на меня единственной рукой, сейчас пнет в живот своей грязной босой ногой. Так бил сторож с табачной фабрики — сильно, точно, наповал. Бил, чтобы отбить охоту лазать в подведомственный ему склад. Так можно было отбить почки, охоту — вряд ли...
Рука дяди Гриши оторвалась от перил, медленно поднялась и, тыкаясь открытой ладонью в пустоту, принялась искать меня.
Татарин имел один зрячий глаз, ему не надо было нащупывать нас для удара, соседу же сперва необходимо понять, куда бить...
Еще есть время и можно шмыгнуть под рукой слепого, как под ветхими воротами на складе табачной фабрики...
Я резко наклоняюсь, удочки выставляю копьем наперевес. Пикой — так учил меня прадед, бравый донской казак, полный кавалер Георгиевского креста. В моей комнате висит его фотография, где на груди казака все Георгиевские кресты затерты гуталином. Мой прадед при всем мужестве еще и достаточно разумен, чтобы не давать лишний повод для общения с ЧК, ГПУ, НКВД и иже с ними. Мы с прадедом друзья, я зову его дедом, а он меня казаком-внучей, и он, кстати, дома, наверху. Всего в нескольких лестничных маршах от назревающей трагедии. Наверное, еще спит и не подозревает, что над его любимым внучей сейчас учинят расправу... Решаюсь на прорыв, бросаюсь вперед и... лбом натыкаюсь на шершавую, мозолистую ладонь дяди Гриши! Сильная рука легко меня останавливает, пальцы ядовитой сороконожкой пробегают по одежде и ощупывают удочки...
— Вон ты почему ни свет ни заря встал!.. Рыбачить, значит, идешь?..
Сосед называет меня по имени, и я окончательно теряюсь, хотя совсем не трудно понять, что по звуку захлопнувшейся двери, шлепанью детских ног можно определить, откуда вышли и кто спускается по лестнице. Понять не трудно, но это надо понять! Да и бежать-то зачем за мной?!
Дядя Гриша отвечает на мой незаданный вопрос:
—Я, пока народ спит, оздоровительным бегом занимаюсь. Мне, слепому, без разницы, в какое время отдыхать, в какое работать, — все тьма кромешная... А ты зарядку по утрам делаешь?
Удочки дядя Гриша не отпускает. Зато их могу отпустить я, отпустить и попытаться осуществить повторный прорыв. Дед учил оружие в бою не бросать... Быстро убеждаю себя, что удочки не пика... Рассуждаю дальше, что пока это еще и не бой... В голове крутится дедовская присказка: «Казаки не простаки — волчия ребята!» Вообще-то, в оригинале говорится «вольныя ребята», но дед, чтобы усилить акцент и подчеркнуть хищность казачьей вольности, всегда говорил «волчия». Присказка крутится в голове, но помогает мало...
— Гляжу (слепой так и сказал — «гляжу»), ты торопишься. ...Ну, хорошего улова тебе, малец!
Поскольку сосед продолжает держать мои удочки-пику, мне приходится побороть страх и выпалить:
— Доброе утро, дядя Гриша!.. Я зарядку не делаю... Сейчас тороплюсь...
Слепой улыбнулся:
— О, прорвало наконец-то, молчун!
Удочки он оставляет мне, находит освободившейся рукой перила и сбегает трусцой вниз. Мгновенье я колеблюсь — не вернуться ли, пока не поздно, домой? Тут же злюсь на свою неоправданную робость, вспоминаю, что «казаки — волчия ребята», и заставляю себя спуститься к выходу, навстречу тяжелому дыханию слепого. Дядя Гриша уже бежит вверх. Теперь его здоровая правая рука скользит по изрисованной нами стене. Я останавливаюсь на следующей лестничной площадке, чтобы пропустить пожилого бегуна. Рука слепого застывает на выцарапанной перочинным ножиком надписи: «Мы — сила!» Для красоты и убедительности, что мы действительно сила, надпись обведена рамкой с неумелыми вензелями. Видно, как непослушное детской руке лезвие с трудом процарапывало штукатурку, много раз прокрашенную густой масляной краской.
Дядя Гриша шершавит пальцем по самоуверенному заявлению.
— Какая же вы сила, если ты зарядку по утрам не делаешь?!
Укор меня задевает. Я не то оправдываюсь, не то хвалюсь:
— Я хожу на секцию самбо. Почти каждый день хожу! На борцовском ковре столько зарядки получаю — закачаешься!
Дядя Гриша реагирует буквально: шагает с лестницы на площадку, группируется. Немного подается вперед, приседает на отставленную левую ногу, мускулистой правой рукой прикрывает корпус и начинает покачиваться, как заклинатель змей:
— Да ну! Ты, поди, и приемы знаешь?.. Может, покажешь?
Я занимался самбо не первый год и приемы знал. Готовность дяди Гриши к схватке нельзя было не заметить, а убедительность и правильность быстро принятой стойки меня впечатлили. Передо мной из стороны в сторону раскачивался мохногрудый медведь. Не увалень, а ловкий боярин леса. Казалось, медвежьей хваткой он сомнет любого, кто подвернется под могучее объятие одной руки. Понятно, что на лестничной площадке в четыре часа утра демонстрировать приемы слепому инвалиду было бы по меньшей мере нелепо. Я попробовал тактично отговориться от навязчивого подозрительного соседа:
— Нам тренер запрещает на улице приемы применять. Чужим их тоже показывать нельзя.
— Хороший у вас тренер, раз с воспитания начинает. И ты молодец, если своего тренера слушаешься. Видать (он так и сказал — «видать»), вы и вправду сила!.. Только стены портить все равно не нужно.
Дядя Гриша распрямился, обошел меня, ловко, словно зрячий, увернулся от моего плеча и гулко зашлепал босыми ногами вверх по лестнице, с каждой ступенькой увеличивая темп бега...
Позже мы выяснили, что наш сосед дядя Гриша никакой не шпион, а даже наоборот — разведчик. Во время Великой Отечественной войны он служил в полковой разведке, не раз ходил на задание во вражеский тыл и имел много различных наград. Когда дядя Гриша вернулся с фронта в родной колхоз, шла посевная пора. Драгоценное время уходило, нужно было распахивать поля под посев яровых, поэтому сельсовет принял решение не дожидаться саперов, и бывший разведчик рискнул сесть за трактор. Дядя Гриша подорвался на противотанковой мине в первый же день своего мирного труда трактористом. Так догнала и рассчиталась с удачливым бойцом война уже в мирное время. Фронтовик выжил, но лишился зрения и левой руки. Со временем общества слепых и ветеранов войны помогли инвалиду перебраться в город, где за фронтовые заслуги ему выхлопотали однокомнатную квартиру.
Вскоре после памятного столкновения (в прямом смысле) в подъезде мы снова встретились с дядей Гришей на той же лестничной площадке. Ветеран был одет в длинный серый двубортный макинтош; пустой рукав, заправленный под пояс, уходил в карман, изуродованные глазницы прятались за черными очками, прикрытыми низко надвинутой на лоб широкополой фетровой шляпой цвета шоколада. В руке слепой держал белую металлическую трость. Очень шпионский вид! Теперь, когда мы узнали, что сосед не коварный вражеский агент, а уважаемый разведчик, я поздоровался первым.
Инвалид остановился, приподнял рукоятью трости полу шляпы и добродушно поприветствовал меня в ответ:
— Здорово, самбист!
С тех пор мы с дядей Гришей подружились. У необычного соседа я стал бывать в гостях. Помогал ему по хозяйству, слушал воспоминания про фронтовые будни, про дерзкие операции по выкрадыванию ценных «языков», про секретные методы подготовки разведчиков и диверсантов. Запускали мы вместе и голубей. Однорукий слепой инвалид смастерил на балконе своей крохотной квартиры полноценную голубятню. Голубиную станцию, как называл сооружение для почтовых птиц опытный хозяин. Оказывается, во время войны разведчики иногда пользовались голубиной связью. Быстрокрылые почтари могли достаточно оперативно доставлять информацию более чем на сотню километров!
Надстройка из двух ярусов занимала большую часть балкона, под ней стоял поддон, тут же коробки с кормом. Свободного места с трудом хватало, чтобы мы с дядей Гришей могли стать у перил перед откидной дверцей островерхой голубятни. Дядя Гриша аккуратно приоткрывал голубиную станцию — оттуда неизменно доносилось утробное воркование птиц, приятно пахло прелым теплом, — медленно, чтобы не напугать пернатых, «не свернуть гулькам носы», запускал внутрь руку, доставал «на свет божий» какого-нибудь красивого сизаря и бережно передавал голубя мне в руки.
Притихшая птица хохлилась, прятала голову в роскошное жабо из распушившихся перьев, доверительно расслабляла расклешенные перьевыми оборками красные лапки. Она косилась на меня, на хозяина, на голубятню и ждала неба. Казалось, птица гадала, кто же она — счастливая избранница для полета или неудачница, жертва, пойманная, чтобы угодить в суп общипанной тушкой. В пальцы волнующей дрожью отдавался частый пульс колотящегося нетерпением птичьего сердца, а по коже ладони нежно постукивали в такт пульса невязнущие коготки.
Когда у нас в каждой руке оказывалось по голубю, дядя Гриша бросал обеспокоенный незрячий взгляд вдаль и спрашивал:
— Ну-ка, малец, посмотри, нет ли какой хищности в небе? Внимательно смотри, до точки. А то побьет кречет наших голубушек...
Я, полный важности и ответственности, окидывал горизонт ищущим «всякую хищность» взором. Обычно ничего опасного не находил, о чем деловито сообщал заботливому хозяину. Тогда дядя Гриша вытягивал руку с голубем за перила балкона, я взбирался с почтарями на табурет. На счет «три» мы подбрасывали вверх жаждущих свободы птиц. Дядя Гриша, как озорной пацан, указательным пальцем и мизинцем заправлял нижнюю губу под язык и оглушительно звонко, с переливом свистел вдогонку небесной троице. Затем он закидывал голову назад и точно провожал невидящим взглядом маршрут птиц по звуку удаляющегося хлопанья крыльев своих любимцев. Голуби взмывали над нашим большим, буквой «Г», пятиэтажным домом, над высокими, раскидистыми дворовыми деревьями, над черепичной крышей склада табачной фабрики. Они купались в голубой сини, рассыпались по небу в своей доброй готовности доставить нужную почту всем, кто ее ждал. Лицо слепого прояснялось от напряжения стягивающих облик в морщинистый комок шрамов; он, как бы разговаривая с собой, всегда тихо, с нежностью шептал:
— Пусть их... Пусть немного покупаются...
…
2010 г.
Андрей Логинов
Отрывок из романа «Дым Отечества или Дело табак»
Заведующая библиотекой
Мощной куртиной, фортификацией, противовесом зловещему блок-посту детской комнаты милиции в нашем большом пятиэтажном доме буквой «Г» по всему крылу первого этажа размещалась городская центральная детско-юношеская библиотека. Библиотека состояла из нескольких помещений тематических хранилищ книг, административной части, просторного читального зала. На улицу к площади у стадиона выходил портал главного входа с аляповатыми витражами по бокам: горнисты, пионерия вокруг костра перед задумчивым комсомольцем при увесистой книге под мышкой. Со двора в библиотеку вели два служебных входа. Мы — дворовые дебоширы — получили негласное право от бессменной заведующей библиотекой Анны Михайловны пользоваться служебным ходом с первых лет знакомства с книгами. Рачительная, бережливая хозяйка, Анна Михайловна понимала, что местную шайку-лейку лучше держать в союзниках. Мы могли бы доставлять немало хлопот при открытых окнах читального зала в летнюю жару или ночных посещениях через разбитое стекло в менее теплое время года. Сторож и сигнализация на тот момент жалким штатом внешкольного учреждения культуры не предусматривались. Если бы не эксклюзивная возможность появляться с заднего крыльца внутри запасников и не доступных для обычных юных посетителей книжных коллекторов, мы вряд ли стали бы частыми гостями библиотеки. Зайти же по-свойски болтающейся без дела пацанве было престижно. Тем более что сердобольная Анна Михайловна неизменно приветливо встречала нас, предлагала к обсуждению какую-нибудь интересную в ее комментариях детскую книгу. Опытный педагог, заведующая легко расположила к себе колючую в общении ребятню. Мы ценили доверительное отношение и не помышляли напакостить или стащить понравившуюся книгу с и так находящихся в нашем распоряжении стеллажей. Из праздного любопытства мы перелистывали десятки книг, натыкались на что-либо подходящее, заинтересовывались и тут же, меж книжных полок, садились читать на паркетный, жирно намастиченный пол. Идти в читальный зал, оформлять у библиотекаря карточку на получение книги — нет, это было не для нас! Странно, но подобная вольность снисходительно позволялась. Мы перемещались меж стеллажей, как по окопам передовой. То была наша цитадель, а там, где-то в конце коридоров, глухой стеной тупика начинался вражеский бастион — детская комната милиции. Книжные шкафы надежным бруствером защищали нас от секущей шрапнели милицейских взысканий и беглого огня повесток.
Иногда Анна Михайловна считала заглянувшую в солидный кабинет стайку вихрастых визитеров готовой к неформальному обзору политических событий через пространный экскурс по ближайшему прошлому.
— Ну, тимуровцы, юные ленинцы, что вам в школе читать, кроме Гайдара, рекомендуют?.. Знаю, знаю — программа есть программа, дело обязательное. А раз обязательное, значит, никуда от вас не денется! Помимо-то программы другие книги тоже читать надо. Любознательность развивать, кругозор расширять. Благо, возможность такая у вас имеется...
Заведующая библиотекой с гордостью показала на тесные ряды открытых книжных стеллажей, доверху загруженных самыми различными печатными изданиями.
— Вы должны знать и понимать, что и до Великой Октябрьской революции была литература. Что кроме Советского Союза есть много стран, где любят читать и умеют писать интересные книги. ...Добро и зло, мораль и безнравственность, совесть и бесстыдство, честь и позор — эти столбовые категории присущи сознанию человека. Они есть у любого народа. Каждая нация в виде фольклора — сказок, легенд, а позже — в зрелой художественной и научной литературе запечатлевает накопленные опытом поколений основополагающие истины. Научиться уважать, считаться с правом на мудрость самого малочисленного, пусть даже еще формирующего социальную иерархию, этноса — одна из начальных задач цивилизованно мыслящего индивида...
Говорила Анна Михайловна увлеченно, вдохновенно, красиво и искренне, не по-ораторски временами сбавляя голос, оглядываясь в коридор читального зала, бросая настороженные взгляды из открытого окна кабинета на улицу.
— ...Культурой необходимо взаимообогащаться, но не перечеркивать иную огульным навязыванием своей. В политическом преломлении безответственность близоруких экспериментов приводит к мучительному изобретению уродливо-примитивного «велосипеда». Когда разрушают до основания, а затем пытаются построить новое, всегда отбрасывают общество на целые эпохи назад. В такой трагический период на развалинах старого более чем вероятно появление узурпатора — того, кто, приходя к власти, заманивает переменами к лучшему, а набрав силу, все меняет к худшему...
Крупная, статная заведующая приковывала к себе наше внимание, хотя, в общем, слушали мы больше из вежливости. Припудренная горбинка орлиного носа с узкими щелочками ноздрей не портила лицо пожилой женщины, наоборот — подчеркивала точеный профиль волевого образа. Иногда в своем зычном кудахтанье она становилась похожей на заботливую наседку, гнездящуюся птицу алконост. У сказочного персонажа тело птицы завершалось человеческим челом, у нашей говорливой вещуньи наоборот — дородную женскую фигуру завершал птичий облик. Из-под резко очерченных надбровных дуг на мир грустно взирали умные глаза.
— К счастью, вы родились после смерти Сталина и не знаете, каково задыхаться под его железной пятой. Как тогда убеждала официальная пропаганда, «хранитель и истолкователь идей ленинизма с величайшим искусством стратега прилагал ленинскую теорию к конкретной действительности». А конкретная действительность парализовывала ужасом. В судьбе конкретно каждого ядовитым сорняком страха прорастал образ конкретного Люцифера Страны Советов. Безусловный параноик, Сталин вогнал в паранойю весь рукоплещущий своему ничтожеству народ. С патологическим остервенением маньяка «любимый вождь» не уставал тыкать наугад кровавым перстом НКВД: ты враг народа! ...Ты и Ты! ...А Ты будешь следующим! ...Любые зачатки ростков независимости, самостоятельные позиции пресекались на корню. Страх пронизывал все и вся. Даже слишком независимый, на взгляд чекистской цензуры, тигр в определении Малой Советской Энциклопедии 1930 года издания, оказался, вы не поверите, «трусливым животным, питающимся кузнечиками»!.. Конвульсией свежей плоти полагалось наслаждаться единолично «отцу народов и лучшему другу советских людей» — витязю в тигровой шкуре. К слову сказать — в том же сумасбродно ералашном многотомнике подчеркивается, что главным местом начальной истории народов СССР является не Поднепровье с Киевской Русью, а Кавказ. И конкретней — Грузия! Для убедительности дается ссылка на античные источники. Дескать, еще Геродот отмечал доминанту высокоорганизованной централизованности Грузинского государства... Древность Кавказских царств никто не оспаривает, однако выдавать тамошнюю цивилизацию за колыбель народов СССР — это почти то же, что считать персов потомками сына Зевса — Персея, как утверждал, опять же, Геродот. Есть в энциклопедии не только галиматья, опубликована и правда. Страшная правда, что Соловки — один из крупнейших православных монастырей России, основанный в XV веке, стал очагом геноцида. Просто и лаконично напечатано: «теперь — концентрационный лагерь»... Тут уж не до уважения к власти!
Мы терпеливо изображали благодарную аудиторию. Во всяком случае, позволяли выговориться наболевшей душе Анны Михайловны. С одной стороны, мы были не опасными слушателями ее крамольных обличений, с другой — острые речи заведующей библиотекой все же доходили до наших ушей, а порой и до разума. Значит, задача диссидентствующего лектора выполнялась. Мы, сами того не ведая, пополняли волнующихся, в основном по кухням, «шестидесятников»; своими юными сердцами добавляли энергии движению соков в брожении тенденций свободомыслия в быстро сворачиваемую Брежневым хрущевскую «оттепель» — время несостоявшихся реформ, неоправданных надежд. Кухонные волнения в несогласованных разводах мелкой ряби так и не стихнут до окончательной агонии Советского Союза, когда напряжение «застоя» прорвется наступлением «перестройки» на взятие последних рубежей тоталитаризма. Последние оплоты разрушатся... вновь почти до основанья, с той же пугающей перспективой прихода к власти диктатора — «благодетеля» и «своего в доску отца народов»... На кухнях опять будет вдоволь о чем посудачить.
— Бьешься, бьешься, по книге комплектуешь фонды... Так нет же, не дадут приличную библиотеку сформировать — закидали коррективами из управления: ограничить доступ одного издания, изъять из оборота другое, приостановить распространение третьего, отозвать четвертое... То вдруг все книги религиозного содержания прикажут срочно сдать в закрытое хранилище областного архива. Такой пресс только во времена инквизиции был. Тогда папская канцелярия регулярно издавала специальный индекс со списком запрещенных книг. …Не жаловал Владимир Ильич поповщину, кто ж с этим спорит? Но с таким подходом можно и без Гоголя, Достоевского остаться! Хотя, сам нарком просвещения Луначарский — весь на богостроительстве сформировался. Это он уже потом заявил, что пролетариат политически и философски осознал себя в Марксе, Энгельсе, Ленине, а художественно — в Горьком. Что ж, тут действительно нет места «опиуму для народа». ...Впрочем, кроме «могильщика капитализма» — пролетарского авангарда революции, жива еще и интеллигенция. Она-то себя испокон веков осознавала в полной мере! Любое общество сильно либеральностью своей интеллигенции. Как можно на словах декларировать свободу вероисповедания, а на деле увольнять с работы тех, кто посмел покрестить своих детей или сделать им ритуальное обрезание?.. С Мао Цзэдуном поссорились и давай всю китайскую литературу из библиотек изымать! Книги-то здесь при чем?! Их сотни лет назад самые светлые умы писали. Ничуть, между прочим, не хуже того же Фенимора Купера или, например, Жюля Верна. Во всяком случае, самобытней! Вот, посмотрите, а то и не увидите, — Анна Михайловна достала из письменного стола книгу формата общей тетради в переплете жесткой обложки голубого цвета с мягким золотым тиснением рисунка — небесной феей, летящей на птице феникс, и тонкой надписью сверху: «Нефритовая Гуаньинь». — В этом году издалась. Не успела к нам прийти, вслед догоняет распоряжение: приостановить распространение, тираж подлежит возврату в спецхран!
Заведующая по-хозяйски бережно передала опальный томик мне в руки.
— Кому, скажите на милость, помешали китайские новеллы и повести X-XIII веков?! Или вот, извольте: только Солженицыну Нобелевскую премию присудили, как в СССР все его произведения запретили. Да уж, у нас разве что к лагерям присудят... Такую травлю открыли! Того и гляди, не сегодня-завтра писателя из страны вышлют... Эх... — женщина обреченно махнула рукой. — Страна холуев и жандармов!
Она себя уже не сдерживала, но не кликушествовала — просто откровенно делилась терзающими душу переживаниями с подвернувшимися под настроение мальчишками:
— Не хочу быть жандармом! Не могу быть холуем...
Позже я не раз вспоминал отчаянное восклицание Анны Михайловны и задавал себе мучающий уже и меня тот же вопрос — изменились ли возможности выбора после смерти Сталина с очумелым пиршеством мясников-каннибалов НКВД, после развала СССР и судорожного парада суверенитетов республик? Ответ всегда приходил очевидной неутешительностью. ...Страна холуев и жандармов... Сегодня, как и раньше, жесткие рамки системы в патриоты определяют только безропотно пресмыкающихся, подлизывающих любую отрыжку власти особей.
— Ребята, запомните главное, что мне всегда придает сил: тираны-вожди уходят, а литература остается!
2010 г.
Андрей Логинов
Отрывок из романа «Дым Отечества или Дело табак»
Пионер — всем ребятам пример!
…
...Пионером все-таки вскоре я стал. Ко Дню Победы намечался массовый прием младших школьников во Всесоюзную пионерскую организацию. Ребят со всех школ города собрали у Вечного огня холма Славы. На посвящении в пионеры должен был присутствовать сам Маресьев — легендарный летчик, Герой Советского Союза, про которого Борис Полевой написал книгу «Повесть о настоящем человеке», сняли художественный и документальный фильмы, а позже поставят целую академическую оперу. Во время войны с фашистами он сумел выпрыгнуть с парашютом из горящего самолета, раненым добраться из глубокого вражеского тыла к своим и, перенеся ампутацию обмороженных стоп, снова добиться медицинского разрешения войти в летный состав боевой эскадрильи.
Увы, меня от участия в помпезной церемонии отстранили. Классный руководитель, старшая пионервожатая упрекнули меня в несознательности, выдвинули условие исправить оценки, подтянуть «хромавшую» дисциплину и заново выкрасить испорченную мной парту. На откидной крышке наклонной столешницы металлической защелкой от заплечной лямки ранца я выцарапал рисунок Антуана де Сент-Экзюпери — огромного удава, проглотившего слона.
— Пионер — всем ребятам пример! — заявили ответственные работники политического воспитания. — А примером чего ты можешь служить? Хулиганства, разгильдяйства? ...Зачем шляпу на парте выцарапал?!
Я уже нарядился в чистую, наглаженную мамой белую рубаху, приобрел пионерский галстук — пламенно-красный тряпичный треугольник за семьдесят пять копеек — и тут такое оскорбительное унижение!
С минуты на минуту ожидалось прибытие праздничного кортежа. Я шел домой, кусая губы, чтобы не заплакать от обиды. Навстречу по дороге медленно проехала милицейская машина. За ней торжественно, чуть двигаясь, шел бронетранспортер, украшенный венками для возложения павшим воинам. В открытом люке боевой машины стоял Маресьев — широкоплечий, подтянутый мужчина среднего возраста. На гражданском костюме фронтовика рыцарскими доспехами поблескивали длинные ряды наград. Какая-то сила толкнула меня вперед. Я подбежал к военному транспорту, ухватился за боковую скобу, подтянулся и очутился нос к носу с удивленным героем.
— Дяденька! Примите меня в пионеры! ...У меня и галстук с собой есть...
Снизу за мной уже вскарабкивался на борт обеспокоенный беспорядком милиционер. Летчик взглянул на опростоволосившегося невнимательностью постового, потом на меня, на зажатый в моем кулачке клочок материи, улыбнулся:
— Отчего ж не как все? Не терпится?
— На меня у старшей пионервожатой зуб имеется. Мы с ней в контрах! Домой отправила...
—Сейчас разберемся... — Маресьев наклонился к собиравшемуся схватить меня за шиворот милиционеру: —Товарищ лейтенант, слезьте с брони. Мальчик поедет со мной.
Ветеран подхватил меня, посадил рядом с собой на холодный металл. Свежевыкрашенный в зеленый армейский цвет бронетранспортер как раз вырулил к площади мемориала, где в волнении замерли сотни юных кандидатов на присвоение пионерского звания. Дети ровными шеренгами стояли по бокам аллеи Славы и держали в руках приготовленные для посвящения галстуки. Знаменитый летчик, не слезая с бронемашины, окинул взглядом собравшихся.
— Ну-ка зови свою «зубастую» пионервожатую!
Я спрыгнул с борта, подбежал к пораженным руководителям школы:
— Вас просит подойти Маресьев!
Молодая женщина с тугим узлом пионерского галстука на пышной груди, в приколотой к шиньону шпильками синей пилотке не поверила ушам:
— Меня?! ...Маресьев?!
— Да.
Когда пионервожатая, зачем-то чеканя неуверенный шаг, подошла к бронетранспортеру, титулованный гость убрал крепкой рукой со лба своего волевого лица нетронутую сединой прядь черных волос и поинтересовался:
— А что, действительно так уж плох ваш шустрый подопечный?
— Нет, нет! Что вы, он хороший мальчик...
— Знаете, я тоже так думаю, — Маресьев протянул мне руку, и я взлетел на броню. Именитый воин повязал мне на шею красный галстук, затем шутливо-назидательно пригрозил пальцем:
— Смотри же, будь готов!
Я вскинул в пионерском приветствии руку и прокричал на всю аллею Славы:
— Всегда готов!
Комментариев нет:
Отправить комментарий