воскресенье, 24 августа 2014 г.

Участник конкурса в номинации "Проза" Андрей Логинов



Атака

Жизнь прожить — не поле перейти.

Костюм Анатолию Евсеевичу сшили на славу. Не то чтобы костюм хорошо сидел — возрастом, ранениями и военным лихолетьем изуродованному телу, как говорил сам Анатолий Евсеевич, фасон не наведешь, но по всему было видно, что вещь получилась добротная. «Теперь и помирать не стыдно, — невесело шутил Анатолий Евсе­евич, — есть в чем приличном в гроб лечь».

Да и то сказать, сколько лет на свете прожил, а так вышло, что в свои восемьдесят три года первый костюм сшил. По молодости, после ремесленного училища, не успел на завод пойти работать, как грянула Великая Оте­чественная, на фронт в первом же рабочем ополчении ушел; по окончании войны все больше в кителях да френ­чах военного крою ходил; позже и подавно не с руки бы­ло про наряды думать. А тут, поди ж ты — в собесе день­ги на пошив костюма выделили. Вспомнили чиновники под закат ветерана про боевые ордена и медали Анато­лия Евсеевича, пригласили участвовать в параде, приуро­ченном к празднованию очередной годовщины Великой Победы.
Растрогался старик, засуетился. И костюм представи­тельский заказал, и даже своими зубами наконец занялся. До этого на них было рукой махнул: «Сколько жить-то осталось, всего ничего!» Так теперь, как же — на параде и самому при параде выглядеть полагается. Занялся, зна­чит, зубами. Золотыми зубы встали, совсем неподъем­ными по более чем скромному бюджету пенсионера, хоть и пластмассовые вставил. Благо, дети помогли деньгами, от души поучаствовали.
Стоял Анатолий Евсеевич перед зеркалом в новом ко­стюме и улыбался во весь рот новехонькими зубными протезами. Чем не бравый участник парада?
Одно вот только смущало ветерана: в конце войны, уже под Берлином, осколочным ранением перебило в пояснице какой-то нерв, с тех пор немного подволакивал Анатолий Евсеевич правую ногу, иногда же и вовсе хромая идти отказывалась, вплоть до частичного пара­лича. С такой непослушной опорой далеко не ушага­ешь. Но уж больно хотелось Анатолию Евсеевичу ощу­тить себя уважаемым победителем, а не забытым и ни­кому не нужным инвалидом. В кои-то веки слуги народа пригласили его на торжество, кем уж, как не Анатолием Евсеевичем, выстраданное. Ведь мало того, что войну прошел с первых дней вплоть до, можно сказать, Рейх­стага, и не раз своей кровушкой славянской чужие земли орошал, — до сегодняшнего дня, по ночам, в кошмар­ных снах, воевал с врагом ненавистным Анатолий Евсе­евич. В куске хлеба, кроме муки, до сих пор вкус блокад­ного жмыха, опилок и шелухи ощущал. И хотел бы за­быть, да не получается. Все до мелочей в память вреза­лось. Как началась для Анатолия Евсеевича война 6 сен­тября 1941 года, когда его, мальчишку, от станка Ки­ровского завода призвали в ополчение, на усиление обо­роны Ленинграда, под Лемболово, к 23-й армии Ленин­градского фронта, где и остановили рвавшихся в град Петра фашистов, так по сей день и воюет ветеран с при­ступами боли от ран, от потери родных и близких, от обиды за несправедливое отношение к забытому влас­тями инвалиду. Во сне и то порой жуткой реальностью душат кошмары, где идет Анатолий Евсеевич в нескон­чаемую атаку, сходится с одолевающим его неприятелем в рукопашной схватке, и не может, никак не может вче­рашний солдат врага с себя сбросить, до окопа спаси­тельного добежать, чтоб от огня и танков укрыться. Ме­чется ветеран в холодном поту, но из бредового полуза­бытья выйти не может, пока заботливая супруга нежно за плечо не тронет и тихо не назовет его по имени. Даже теперь, когда вот уж как два года нет рядом с Анатоли­ем Евсеевичем верной жены по простой и страшной причине ее смерти, все также только слышащийся мяг­кий голос супруги, спасая, возвращает его из ночных кошмаров в жизнь. В далеком 43-м году этот голос, тог­да еще незнакомой полевой санитарки, вернул Анатолия Евсеевича из провала сознания после первого ранения с контузией, когда будущая жена выносила его — почти бездыханного солдата — с поля боя. После войны за­служенный фронтовик нашел свою спасительницу, и ста­ла она надежной спутницей в нелегкой жизни инвалида.
Вот бы сейчас посмотрела на костюм Анатолия Евсе­евича его женушка, вот бы порадовалась да полюбова­лась на своего бравого суженого!
Анатолий Евсеевич с вечера стал готовиться к завт­рашнему параду. Повседневные наградные планки ре­шил заменить на оригиналы торжественных наград. Ор­дена и медали ветеран хранил в дорожном чемодане, вместе с остальными ценными вещами: альбомом с фо­тографиями, письмами однополчан, документами, сбе­регательной книжкой Сбербанка СССР и жестяной бан­кой из-под леденцов. В безобидной таре, предназначен­ной для сладких карамелек, у Анатолия Евсеевича лежали две немецкие пули и несколько ржавых железок с рваны­ми острыми краями. Весь этот «металлолом» из фронто­вика извлекли хирурги в пяти сложных операциях. Зачем Анатолий Евсеевич хранил изранившие его тело осколки, он не знал, как не знал, зачем хранить сберкнижку, на ко­торой после дефолта не осталось ни копейки. Хранил так, скорей по привычке, а может, выкинуть не поднималась рука. Еще в чемодане была припрятана небольшая кар­тонная коробочка с отпечатанным на крышке рисунком толстощекого румяного юнца времен «развитого социа­лизма» с ослепительно белозубой улыбкой и прописным росчерком названия содержимого: «Зубной порошок "Здоровье"». «Зубов нет, здоровья нет, а зубной поро­шок "Здоровье" остался», — бывало, беззубо смеялся Анатолий Евсеевич. Дело в том, что отсутствующие зубы Анатолия Евсеевича никакого отношения к бережному хранению зубного порошка не имели. С военной поры смекалистые солдаты не знали лучшего способа очищать ордена и медали, чем натереть их обычным зубным по­рошком, предназначенным для гигиенических процедур полости рта.
Награды Анатолий Евсеевич надевал редко. И повода не было, и как-то стеснялся ветеран своей геройской бое­вой славы. «Воевал как мог. Все так сражались...» — скромно пожимал он обычно плечами в ответ на вопросы о военном прошлом орденоносца. Сейчас повод надеть ордена и медали оказался не то что достаточным — завт­рашний парад просто обязывал Анатолия Евсеевича вод­рузить на свою грудь весь «иконостас» доблести и отва­ги, проявленных на фронте.
Чемодан лежал под железной кроватью с провисшей пружинной сеткой. Когда Анатолий Евсеевич ложился спать, то своим телом касался твердого каркаса чемодана. От подобного основания ветерану становилось спокой­ней: во-первых, оно служило опорой и не давало глубоко провисать растянутой кроватной сетке. Во-вторых, ощу­щая чемодан, он будто чувствовал, как под ним покоит­ся все достояние пройденного пути. У повидавшего ви­ды чемодана давно оторвалась ручка, погнутые защелки не запирались, но крепкие клепаные набойки по углам придавали изрядно поношенной емкости внушительный вид и определенную надежность сохранности хранимых внутри вещей.
Пенсионер вытащил из-под кровати чемодан, достал залежавшиеся там наградные знаки. Бывший солдат за­хотел почистить потускневшие лики полководцев на ор­денах и чеканные надписи на медалях. Он вспомнил, что на фронте считалось плохой приметой начищать свои награды перед боем, и удовлетворенно усмехнулся: «Не в бой собираюсь — победу праздновать!»
Сухая зернистая пудра зубного порошка приятно рас­сыпалась под пальцами, превращалась в вязкую массу и проясняла металлические контуры достоинства каждого знака. С касанием застывшей прохлады символов ожи­вало больное прошлое, какое они олицетворяли в своем громком молчании. Перед Анатолием Евсеевичем волну­ющей чередой проходили эпизоды критических боевых ситуаций, в результате мужественного разрешения кото­рых на его груди появлялась та или иная награда. Она же, как правило, попутно означала потерю многих однопол­чан, а иногда и собственное ранение.
Весь вечер Анатолий Евсеевич прикалывал, привин­чивал, навешивал многочисленные ордена с медалями к специально усиленной в ателье плотной подкладке на груди пиджака. В постель лег пораньше, чтобы попро­бовать выспаться, хотя волнительное предвкушение участия в завтрашнем празднике будоражило вообра­жение различными приятными перспективами и меша­ло уснуть.
Утром, тем не менее, Анатолий Евсеевич чувствовал себя отдохнувшим, бодрым и готовым к парадному мар­шу. К маршу, параду, к светлому празднику и народным гуляниям. Народным, потому что 9 Мая — праздник на­рода, великая победа великой страны. «Чиновники же, взяв в цепкие руки организацию праздника, — пережи­вал Анатолий Евсеевич, — присвоили и сам праздник, от своего имени снисходительно позволяли повеселиться простому люду. Вся забота властей свелась к пошиву по­казушных костюмов и бесплатной выдаче панамок от бесконтрольно льющихся солнечных лучей. Ветеранов вспоминают от праздника до праздника, — вздыхал пен­сионер, — и то только для демонстрации мнимой опеки героев-победителей в рекламных целях...»
Анатолию Евсеевичу вдруг перехотелось рядиться в даровой костюм. Фронтовик почувствовал себя в оче­редной раз оскорбленным жалкой подачкой вместо пол­ноценной поддержки и памяти. Он даже подумал пере­одеться в привычный старый добрый китель, но вспом­нил, как весь вчерашний вечер пристегивал, привин­чивал, прикалывал, навешивал награды на красивый пиджак с добротной подкладкой, и отказался от заман­чивой идеи утвердить таким образом свою независи­мость воина-победителя. Анатолий Евсеевич, как всег­да, вынужденно принял ситуацию, как всегда, смирен­но уступил, говоря предусмотрительно туманной офи­циальной лексикой, «объективным государственным процессам».
Анатолий Евсеевич надел новый костюм, пиджак ко­торого показался позвякивающей от плеча до пояса кольчугой опричника, а брюки тесноватыми в талии и бедрах; примерил чудаковатую панаму, которую со­всем не хотелось надевать, но уставная форма одежды должна соблюдаться, — это Анатолий Евсеевич, как че­ловек в прошлом военный, понимал, — и вышел на улицу.
Свежий порыв весеннего ветра на первых же метрах ходьбы сорвал широкополую панаму с седовласой голо­вы ветерана. Анатолий Евсеевич не огорчился, а скорее обрадовался потере. Уж во всяком случае, хромать в по­гоне за странной шляпой не собирался. Панама, забав­но кружась, укатывалась все дальше. Анатолий Евсеевич почувствовал, как вместе со штатным головным убором улетучивается давящая муштра тоталитарной обязатель­ности и отсутствие свободы выбора. Ветеран понял, что не хочет маршировать перед трибуной чиновников, вы­ражая плебейскую послушность и приятие равнодушной к нему власти. Вместе с тем, фронтовик ощутил жгучее желание, почти необходимость отдать дань уважения павшим воинам и простым жителям Ленинграда, не пе­режившим блокаду. Все послевоенные годы Анатолий Евсеевич ощущал какое-то смутное чувство вины перед ними, как будто бы он остался жить ценой смерти лежа­щих ныне на Пискаревском кладбище ленинградцев.
От ясного решения поклониться жертвам войны Ана­толию Евсеевичу стало легко и зашагалось уверенней. Ве­теран подошел к остановке автобусов, дождался соот­ветствующий номер, идущий по нужному маршруту, и сел в транспорт. Водитель объявил следующую останов­ку, приветливо поздравил Анатолия Евсеевича со свет­лым праздником, и автобус тронулся. Одна маленькая пассажирка, по-праздничному одетая, с букетом гвоздик в руке, придерживаясь за поручень, неуверенно подошла к Анатолию Евсеевичу и вручила ему цветы. От этого ес­тественного, желанного и для ребенка, и для ветерана же­ста почему-то смутились оба. Нарядная девочка убежала к своему месту, а Анатолий Евсеевич помахал ей вслед гвоздиками. Ветеран подумал о своих внуках, которые вместе с их родителями волею судьбы жили далеко не только от родного Питера, но и России. Сколько ни звали дети Анатолия Евсеевича переехать к ним жить, старый фронтовик категорически отказывался, заявлял, что по­бедителям не к лицу сдавать боевые позиции в угоду не­приятельским мародерам, имея в виду ненасытные пол­чища растаскивающих страну чиновников. Анатолий Евсеевич считал, что власть предержащие нувориши, разъезжающие по улицам в роскошных автомобилях, гуляющие в дорогих ресторанах и казино, уверенные в возможности за их шальные деньги купить весь мир, по­просту украли у него город, в котором ветерану стало очень неуютно, как какому-нибудь неимущему чужаку, не по карману, непозволительно дорого жить.
Водитель автобуса еще раз поздравил в микрофон Анатолия Евсеевича и, не трогаясь, ждал с открытой две­рью у остановки. Оказывается, они уже подъехали к Пискаревскому мемориалу, и хотя ветеран никому не заяв­лял, где собирается выйти, водитель не сомневался, что Анатолий Евсеевич просто задумался, забыл, что ему по­ра к выходу. Ветеран спохватился и, не теряя торжествен­ности вида, поспешил выйти из автобуса. Мемориаль­ный комплекс Пискаревского кладбища раскинулся по другую сторону проспекта. Анатолий Евсеевич осмот­релся в поисках пешеходного перехода. Перекресток со светофором находился в нескольких десятках метров. Фронтовик двинулся к цели. Навстречу Анатолию Евсе­евичу шел со стройной девушкой молодой морской офи­цер в парадной форме, при кортике. Красивая пара уви­дела титулованного ветерана и остановилась. Офицер отдал честь, а девушка поздравила фронтовика с Днем Победы. Анатолий Евсеевич взаимно поздравил моло­дых людей, помахал, как и юной пассажирке из автобуса, гвоздиками и бодро зашагал дальше.
...Водитель автобуса, девочка с цветами, офицер с де­вушкой, окружавшие его тысячи людей, празднующих День Победы, — вот кто настоящие хозяева страны. По­чему они всегда оказываются обманутыми теми, кому доверяют защищать их интересы, почему только номен­клатурные временщики чувствуют себя вольготно и счи­таются единственными хозяевами России? Не понять этого было Анатолию Евсеевичу, когда он шел и размыш­лял о судьбах фронтовиков, ветеранов, инвалидов, просто обездоленных пенсионеров, брошенных далеко за грань возможности выжить.
Анатолий Евсеевич дождался разрешающего света в безжизненном взоре светофора и ступил на проезжую часть проспекта. Он дошел уже почти до середины дороги, как услышал внезапно накативший рев милицейской си­рены. Из мчащейся машины эскорта правительства го­рода донеслась резкая команда по мегафону:
— Транспорту принять вправо и остановиться! Всем освободить проезжую часть!
Анатолий Евсеевич дернулся в неожиданном испуге, захотел поскорей покинуть опасную полосу, но от волне­ния и резкого движения из поясницы к поврежденной ноге сильно прострелила парализующая боль. Инвалид, беспомощно притопывая здоровой ногой, закружил на месте. Через мгновение он все же сориентировался и, опираясь на отказавшую ногу, как на костыль, медленно захромал к тротуару. Каждая белая полоска пешеходно­го перехода отсчитывалась, как взятая высота, как оче­редной рубеж, приближающий к заветному окопу. Эс­корт из милицейской машины сопровождения и прави­тельственных лимузинов стремительно приближался. Сирена с тошнотворной заунывностью предупреждения об артобстреле звала срочно укрыться в безопасном мес­те. Вот оно, всего в нескольких метрах, безопасное место тротуара. Анатолий Евсеевич напрягся для завершающе­го рывка, как вдруг его старческое тело вихрем смел со спины юный, пухлой розовощекости, совсем как на кар­тонной коробке зубного порошка времен «развитого со­циализма», прыщавый милиционер. Страж порядка не подхватил, не поддержал мешавшего движению ветера­на — швырнул старика на асфальт и у обочины прида­вил собой. Зубные протезы Анатолия Евсеевича хрупкой пластмассой с хрустом вцепились в холодный гранит шершавого бордюра Пискаревского мемориального ком­плекса. От резкого толчка новые брюки участника празд­ничного парада треснули и разошлись по шву в самом неприглядном месте. Ордена и медали Анатолия Евсееви­ча, прижатые дородным ревнивцем правопорядка, вмя­лись в асфальт. Натертая до блеска зубным порошком «Здоровье» медаль «За оборону Ленинграда» зацепилась за чугунную решетку ливнестока, оборвалась и покати­лась по грязному желобу канализации.
Анатолию Евсеевичу показалось, что среди дня боль­ными вспышками искр не ко времени вспыхнул слепя­щий салют, показалось, что он пропустил внезапную ата­ку неприятеля и проигрывает рукопашную схватку... Или наоборот, что он попал в засаду, находясь в глубоком ты­лу врага...
Кто бы мог подумать, что Анатолию Евсеевичу вмес­то нелепой панамы гораздо уместней было надеть каску, что путь к Вечному огню окажется трагически опасен, что День Победы обернется для Анатолия Евсеевича по­следним днем неравного боя с властью.
Разум инвалида силился в бессознательном состоя­нии найти себя и вернуться в жизнь. Среди леденящей мглы, приглушенного шума Анатолий Евсеевич услы­шал родной голос жены. Она, как и раньше, тихо и лас­ково позвала мужа. Позвала не проснуться, просто по­звала к себе.
...Анатолий Евсеевич входил в уютную землянку, где его ждала жена — молоденькая санитарка в гимнастер­ке, туго перехваченной по талии солдатским ремнем, в узкой, защитного цвета юбке, кирзовых сапогах. На го­лове маленькой короной принцессы пристроилась акку­ратная лодочка отутюженной пилотки со сверкающим рубином звездочки. Жена улыбалась и протягивала ру­ки... Анатолию Евсеевичу стало очень легко, как-то по- спокойному радостно. Фронтовик в ответ протянул суп­руге гвоздики и сказал:
— С Днем Победы, родная моя!..
Правительственный эскорт, не сбавляя скорости, пронесся мимо ветерана и лежащего на нем гордого своей выслугой милиционера. Перед аркой центрально­го входа в Пискаревский мемориал машины резко за­тормозили и остановились. Из лимузинов вышли пол­ные церемониальной строгости и фарисейской скорби «отцы» города. Представители администрации хотели показать, что помнят про мертвых, но было видно, что они забыли про живых. Милицейское оцепление тут же оттеснило от входа на блокадное кладбище празднич­ную толпу, и чиновники полновластными хозяевами прошли для возложения венков к Вечному огню, денно и нощно пылающему в память о жертвах Великой Отече­ственной войны 1941—1945 годов. Чиновники немного торопились, им надо было еще успеть принять парад ветеранов на площади у Зимнего дворца, бывшей рези­денции самодержцев Всероссийских, императоров всея Руси и прочая, прочая...
«Горсть бисера»
2010 г.



Андрей Логинов

Блудный сын

Нет более ложного                                                              Если я не несчастлив,
руководства в жизни,                                                         то, по крайней мере,
Как людское мнение.                                                                           не счастлив.
Л.Н. Толстой                                                                                         А.С. Пушкин

      Под вечер все-таки пошел дождь. Пасмурная погода грозила осадками весь день, но ливень обрушился на пе­тербуржцев уже ближе к сумеркам. Холодный балтий­ский ветер в шальных порывах с завыванием хлестал про­хожих проливным дождем и оглушительно хлопал став­нями окон, которые не успели закрыть нерасторопные хозяева. Мещане поспешили укрыться в подворотнях, под лавочными навесами или отсиживались в рюмоч­ных и кофейнях. Невский проспект опустел. Около Анич­кова моста одиноко стоял молодой человек и щеголевато опирался на трость. Он как будто не замечал разгулявшу­юся непогоду. Хотя, если бы не гордо вскинутая голова с длинными локонами непокорно вьющихся волос, беспо­рядочно разметавшихся по плечам, весь его щуплый, бо­лезненный вид скорее мог призывать к сочувствию, не­жели склонять к уважению за вызов стихии. Молодой гос­подин замер задумчиво-неподвижным изваянием, взор его, пронзительный и глубокий, устремился в темные воды исклеванной дождем Фонтанки. Лишь взметались от ветряных порывов темно-русые волны кудрей, и фал­ды сюртука неистово хлестались о худые бедра. Еще из­редка что-то шептали губы...
Совсем скоро, через какой-нибудь десяток-другой лет, здесь грациозно и величественно замрут обнаженной ста­тью в схватке с породистыми жеребцами бронзовые ук­ротители лошадей. Это будет скоро, но сейчас еще мост неуютно гол без гарцующих совершенством мужествен­ных тел животных и людей. Сейчас мокнущий под дож­дем точеной стройности юноша стоит на подгнившем настиле деревянной мостовой и тонет взглядом в еще толь­ко местами отороченной гранитом Фонтанке. И изредка шевелятся в шепоте губы...
Барин, околеете! Дозвольте свезти Вашу милость, куда прикажете? — прямо перед молодым человеком вы­рос экипаж, и мокрый извозчик услужливо приоткрыл дверцу.
Простуженный голос скорее уж преклонного возраста развозного вернул юношу из раздумий в дождь Петербурга.
Да, да, конечно! Свези-ка меня, братец, сперва по Невскому, а там скажу, когда повернуть... — юноша лег­ко вскочил в экипаж. Лошади в дождевых попонах, схо­жих с рыцарским облачением, резво зацокали копытами по мутным зеркалам непросыхающих луж Невской пер­спективы. Дождь не переставал клевать мостовую, дома, лошадей, одиноких, торопящихся под любой кров прохо­жих. Ветер тоже не унимался и довершал начатое дож­дем — окатывал дома, мостовую и мокрых одиночек гряз­ными осколками зеркальных луж, разбитых колесами экипажей и копытами скакунов. Поздний Санкт-Петер­бург выглядел мрачным и химерно неживым.
Извозчик свернул с полукруглой площади в слякоть немощеного двора и лихо осадил гнедую пару около па­радного, на которое указал пассажир.
Подожди, братец, сию секунду тебе вынесут штоф водки — душу отогреть, и расчет за доставку получишь, — молодой господин похлопал по плечу благодарно заки­вавшего извозчика и спрыгнул из экипажа в грязь. Не обходя лужи, он прошел к массивным дверям, распахнул их и шагнул внутрь. В прихожей молодой человек приба­вил огня в настенной керосиновой лампе, несколько раз притопнул ногами, сбил налипшую грязь и крикнул в по­лумрак комнат:
Кто живой в доме есть?.. Принесите-ка штофик с водочкой, страсть как продрог!
Не дожидаясь, пока кто-нибудь появится, юноша про­шел в переднюю. Он поставил у стены трость, взглянул в узкое высокое зеркало, полное бликов мерцающих за спиной свечей в тяжелых канделябрах, тонкой пятерней чесанул назад кудри, поправил галстук, одернул сюртук и поднялся на второй этаж — к отцу.
Добрый вечер, батюшка!.. У меня к Вам уйма просьб и нижайше прошу Вас благосклонно к ним отнестись.
Вечер добрый, Александр, вечер добрый. И что же ты хотел просить у меня — неужто снова денег?! — ко­лючий взгляд родителя впился в присмиревшего сына.
Денег, батюшка... Вы сущий провидец... Но не из­вольте беспокоиться — не о карточном долге речь, не о крупной, то бишь, сумме... По первости прикажите из­возчику расчет дать, — по непогоде я не решился пеш­ком добираться. Распорядитесь вынести ему восемьдесят копеек и водки... Ну а второе... — юноша замялся.
Нерешительностью Александра воспользовался отец:
Это твое дело, хоть в Царское Село катайся в экипа­же, но денег на разъезды у меня не проси! Да и чтоб вто­рую просьбу предвидеть, тоже семь пядей во лбу не надо иметь! Опять на кутежи денег нет?
Юноша вспылил:
Отец, ну прикажите же, наконец, рассчитаться с извозчиком!
К колючему взгляду отца добавились металлические нотки в голосе:
Для твоих кутежей у меня денег нет! Это последнее слово!
Отец отвернулся и подчеркнуто сосредоточенно скло­нился к настольному подсвечнику с раскрытой книгой в руках.
Хорошо... Ольга у себя?
Не ведаю.
Александр стремительно покинул отцовский кабинет, прошел по темному коридору к спальне сестры. На стук Ольга радушно распахнула двери:
Входи, Саша.
Александр припал к руке девушки:
Олюшка, милая, выручи гуляку! Уже четверть часа извозчик расчет дожидается, а папенька не соизволит по этому поводу распорядиться. Ты уж похлопочи там. ...Да, и водки пусть нальют человеку, а то промок совсем старик.
Ольга тихо рассмеялась:
Ну и проблемы у Вас, сударь, — и далее уже серьез­но продолжила: — Конечно, распоряжусь. Насчет ужина для тебя тоже распорядиться?
Александр отрицательно покачал головой.
Нет-нет, я не хочу.
Может, хоть чаю откушаешь? Я прикажу, чтоб са­мовар вздули...
Благодарствую, в другой раз. Мне надобно с отцом переговорить. И, черт побери, по тому же финансовому вопросу!
Ольга шутливо нахмурилась:
Mon cher! Как Вы грубы!
Брат в тон Ольге с напускной церемониальностыо сде­лал реверанс:
Pardonnes, m-ll... Попробуй тут сдержаться. Какая скупость!
Александр вышел вместе с Ольгой. Немного постоял, собираясь с мыслями, громко выдохнул и решительно постучался к отцу.
Отец как будто его ждал:
Входи, Александр.
Юноша вошел в кабинет. Отец все так же сидел в крес­ле спиной к двери.
Александр виновато пожал плечами:
Отец, я понимаю, у Вас есть веские причины воз­держиваться от постоянных денежных воздаяний, но дол­жен же быть разумный предел скупости... Сегодня Вы отказали мне в восьмидесяти копейках, завтра лишите куска хлеба. ...Унизительные ущемления. Отец, это не­выносимо! Я уж не упоминаю, что по Вашей вине не слу­жу в гвардии, о которой мечтал с детства. Вы тогда заяви­ли, что не в состоянии содержать гвардейца сына. Пусть так.      Я сделался коллежским секретарем. Но и тут Вы от­казываете мне в поддержке.
Александр горячился. Он энергично шагал по кабине­ту, размашисто жестикулировал, его звонкий голос сры­вался на крик.
Отец отложил в сторону книгу.
Что ты имеешь в виду, когда произносишь слово «поддержка»? Пьянки и игру в карты? На это тебе не хва­тает средств? Или действительно на кусок хлеба? Ты при­шел просить денег, скажи — зачем они понадобились на сей раз? Ну, милостивый государь, извольте объясниться!
Отец раздраженно вскочил с кресла. Чуть смутившись, Александр развел руками:
Я вижу, нет смысла затевать бесполезный разговор. Как всегда, об этом жалеешь, когда он уже начат. Вы, ба­тюшка, обвиняете меня в разгульной жизни, но сейчас я собирался просить денег всего лишь для покупки бальных башмаков. Вы же видите, мне приходится в этих, — Алек­сандр показал на свою растоптанную грязную обувь, — и в свет выходить, и в будни их носить.
Отец недобро прищурил глаз:
—А жалованье, получаемое тобой в Иностранной кол­легии, куда уходит? Вот на него и приобрел бы башмаки!
Юноша нервно тряхнул лацканы своего сюртука:
Отец! Вы же знаете — смехотворного жалованья мел­кого чиновника не хватает на самые обыденные нужды...
Гуляки, кутилы и развратника! Вот для кого не хва­тает государственных денег! Ты весь погряз в сомнитель­ных увлечениях, любовных интригах и минутных связях!
Отец!
Что? Что — «отец»?! Нет, милый друг. Единствен­ное... могу рекомендовать свои бальные башмаки. Я в молодости так их и не разбил на балах.
?!?!
А и впрямь! — отец окликнул слугу и живо распо­рядился отыскать в чулане свою бальную обувь. Вскоре башмаки доставили в кабинет.
Прикинь-ка, Александр. По-моему, они тебе при­дутся к ноге. Ах, какой charmant, charmant!
Юноша не знал, как реагировать на унизительную по­дачку:
Батюшка, да они же времен государя Павла. Нын­че таких никто не носит...
А какие нынче носят? Что же, по-твоему, я в свет не выхожу? ...Никак в толк не возьму, тебе обувка нужна?!
Жестом отец по-прежнему предлагал Александру при­мерить поношенную обувь.
Юноша отодвинул ногой отцовские башмаки и, сник­нув, сказал:
Сейчас при каблуке носят, с пряжками. Вот какая мода на башмаки. А эти, что... Меня же засмеют сотоварищи...
Собутыльники и собабники — вернее сказать! Воль­ность взглядов нынешней молодежи возмутительна! На ваших шабашах даже дамы табак нюхают! ...Свои баш­маки жертвую, так нет же, не по сердцу!
Ясные большие глаза Александра вдруг сузились от бессильной ярости. Он судорожно рванул небрежно за­вязанный галстук и воскликнул:
Вы-то уж великий жертвенник! Вы-то уж ничего не пожалеете для детей родных... Скряга!
Милостивый государь, не забывайтесь! — сипло взвизгнул отец, снова поглубже вжимаясь в кресло.
Александр же решил высказаться до конца:
Еще удивительно, что я так мирно с Вами беседую. Мне бы вообще пристало швырнуть Вам в лицо те жал­кие монеты, которые я получал от Вас за все время мое­го бедствования... Но ничего! Попомните Вы еще своего сына! Одумаетесь... Не всю же жизнь над своим златом чахнуть будете!
В запале юноша обличительно швырнул руку к лицу потемневшего от злости отца. Тот пружинистым комом выкатился из кресла:
Вон! Вон отсюда!
Отец пнул свои старые башмаки, рванулся к двери и истошно закричал в коридор:
Люди! Сюда! ...Да кто же нибудь!
По дому захлопали двери из комнат многочисленных домочадцев. Все с недоумением смотрели на беснующе­гося отца и несмело заглядывали в кабинет, где стоял рас­терянно моргавший Александр.
Он бил меня! ...Он хотел избить меня! — продол­жал кричать на весь дом хозяин.
Бог с Вами, отец! Вы что?! Право же, и в мыслях не было таких низких намерений. Зачем Вы лжете?!
Глава семейства, как бы ища поддержки, обвел собрав­шихся пальцем и ткнул им в Александра:
Лгу?! ...Вы слышите — я лгу!
Родитель бросился к дочери:
Ольга, не смей знаться avec се monstre, се fils est denature! И брату Льву передай мое проклятие Александ­ру!
Очутившаяся меж двух огней Ольга не знала, как себя повести. Она переводила удивленный взгляд с Александ­ра на отца, с отца на остальных домочадцев, пожимала плечами и болезненно улыбалась:
Как же это, папенька... Как же это, Саша...
Оцепенение Александра прошло. Юноша был полон гнева на родителя. Порывисто запахнув свой черный сюр­тук, он протиснулся сквозь казавшуюся холодной и не­преодолимой стену из сгрудившихся у дверей кабинета людей и выбежал на улицу. Через мгновенье молодой че­ловек что-то вспомнил, остановился, засомневался — вернуться ли, и пробормотал:
Не к добру возвращаться, дороги не будет...
При всей своей суеверности он все-таки прошел в пе­реднюю, захватил забытую у зеркала трость и снова по­кинул негостеприимный отчий дом. Александр доро­жил своей тростью. Даже не столько ею, сколько изящ­но инкрустированной в навершие трости именной пуго­вицей от камзола августейшего кумира — императора Петра I.
Петербург пребывал во мраке. Свет редких газовых фонарей вдоль Невского проспекта с дрожью таял в гус­той непогоде. Ветер разнообразил унылую монотонность льющегося дождя, но от этого разнообразия уютней не становилось. Александр спрятал пышность своей шеве­люры под блестящим цилиндром, в котором стал похож на священника, наглухо запахнул сюртук и побрел по гряз­ной мостовой ночной столицы... Ноги сами привели мо­лодого человека на Фонтанку — к хлебосольному другу Павлу Воиновичу Нащокину. У Нащокина всегда мож­но было отоспаться, хорошенько встряхнуться и отвлечь­ся от наседающих мрачных мыслей. Сам Нащокин жил в доме своей богатой родительницы, но для друзей и разгу­ла снимал на Фонтанке бельэтаж большого здания. Обеспе­ченности Нащокина оставалось только завидовать. Гвар­деец, он любил разгульную жизнь с ее сладострастной атмосферой вседозволенности, волокитства за дамами легкого нрава. Александру претило великосветское же­манство, и при горячей необузданной жажде жизни он легко сблизился с Павлом Воиновичем.
Ну, долго открывать не будешь, Карлуша?! — Алек­сандр постучал тростью в окно.
Брякнул засов, дверь отворилась будто сама — за ней никого не было видно. Александр смело шагнул в темноту.
Карлуша, наше почтеньице! Впустишь вздремнуть?
Александр Сергеевич, барин! Покорнейше прошу! Как не впустить, всенепременнейше пущу. Вас-то Павел Воинович поболе других видеть любит...
Карлуша — карлик с огромной головой и узловатым колесом кривых ног заковылял по длинному коридору. В зловещих отсветах огня керосиновой лампы Карлуша ка­зался таинственным гномом, погружавшимся в сказочное подземелье, пропитанное устоявшимся винным духом и запахом табака. Александр уверенно шел за карликом.
Сам-то Нащокин нынче здесь ночует?
И сами они здесь почивать изволят, и сотоварищей Ваших много. Барин аккурат перед Вами пришли. Поин­тересовались, много ли господ на ночлеге, и сразу у себя в кабинете уснули.
Управляющий необычным постоялым двором, Карлуша-головастик с трудом, но достаточно проворно пе­репрыгивал через распластанные на матрацах тела мирно спящих молодых и не очень людей. Следом ступал Алек­сандр. Иногда в похрапывающих гуляках юноша узнавал знакомые лица. Прежде он вытащил из давно потухшего камина обугленную головешку и теперь разрисовывал ею припухшие от пьянок и сна физиономии. Наконец Кар­луша остановился у отдельного кабинета, поковырялся с замком, подбирая из увесистой связки подходящий ключ, затем шепотом пригласил нового постояльца внутрь комнаты.
Милости просим, Александр Сергеевич. Вы уж са­ми похлопочите с постелью, а то прислуга уже спит, сте­лить некому... Покойной ночи, сладко Вам почивать.
Спасибо, Карлуша. Тебе также сновидений на душу послаще.
Карлик исчез за дверью. Юноша раздул тлеющую лу­чину, зажег ею сальную свечу. В закопченное окно обиль­ными размывами чернильного от ночной темноты дождя просился ветер. Посреди тесной сырой немеблированной комнаты на полу виднелся простой матрац, впрочем, со всеми принадлежностями приличной постели. Чуть по­одаль, в углу, стояла даже ночная ваза. Александр скинул сюртук, расстегнул жилет, развязал галстук. Из кармана достал узкий глубокий футляр-наперсток серебряной че­канки и надел его на мизинец с длинным, обработанным маникюром, ногтем: вдруг ненароком во сне зацепится за одеяло и, к жалости владельца, обломится сей ухожен­ный штрих молодого франта. Больше ничего не снимая, он растянулся на матраце поверх стеганого одеяла, огор­ченно чертыхнулся, что-то вспомнив, и затерялся в не­спокойных снах про блудного сына.
Утром юношу разбудил громкий хохот и брань. Воз­бужденные голоса доносились из коридора, по которо­му вчера ночью призрачными тенями скользили они с Карлушей. Александр быстро сообразил, в чем дело, вы­скочил из кабинета и покатился со смеху. На матрацах сидели помятые, заспанные товарищи с размалеванны­ми лицами.
Держу пари, что это проделки Нащокина! — упре­дил возможные упреки в свой адрес Александр. — Павел! Павел! ...Да проснись ты!
Кто-то из сидящих на полу гостей запустил сапогом в дверь кабинета, где спал Нащокин. Оттуда донеслось не­довольное ворчание, заскрипел чуть не единственный в доме диван, и вскоре из распахнутых дверей кабинета- спальни выглянул взъерошенный, с жесткими спутавши­мися волосами Нащокин. Появление хозяина встретили дружным «Виват!» и принялись журить офицера за ноч­ные проказы. Нащокин, толком не проснувшись, озада­ченно смотрел на странное окружение:
Царица небесная!..
Среди разрисованной публики его друзей и вообще знакомых лиц было куда меньше, чем людей, которых хозяин видел впервые. Это не смущало ни гостей, ни хо­зяина. В итоге крепко перебравший вчера Нащокин все же настроился на трезвую мысль и восстановил для себя ход событий:
Ай да молодец, Сашка! Ну каналья, ну прохвост!
Нащокин с хохотом опустился на ближайший матрац.
Александр запричитал в тон товарищу:
Ну и ну! Ну и прохвост!
Он по-мальчишески задорно прыгнул к Нащокину и хотел было что-то съязвить по поводу вчерашней пьян­ки, как в разговор вмешался далеко не юный гусар. Угар­ное похмелье этого завсегдатая всевозможных пирушек не располагало к веселому дурачеству компании. Над­садный басок мужчины приземлил Александра:
Так вот кто любит потешаться на чужой счет. Мо­локосос!
Александр отреагировал живо, не вставая с матраца:
Право же, быть чистым молокососом куда при­личней, нежели чумазым винососом!
Перепачканное сажей лицо гусара с мясистым носом и жирными губами вспыхнуло от оскорбления:
Что?! ...Не потерплю афронт! ...Призову к сатис­факции! Немедля!..
Александр всерьез увлекался упражнениями с пистоле­том. Стрельба по мухам учебными восковыми пулями была его излюбленным занятием, когда он долгими скуч­ными вечерами коротал остановившееся время в своем родовом имении. Поэтому к назревавшей дуэли юный честолюбец считал себя вполне готовым. Более того, от­части даже заносчиво провоцировал подобную развязку в любой скользкой ситуации.
С позволения сказать, всегда-с к Вашим услугам! Готов-с удовлетворить!
Александр захотел встать, но его удержал Нащокин:
Полноте, полноте! Не позволю в моем доме бра­ниться да дуэли устраивать! Давайте-ка этот тон велико­светского этикета для балов и салонов оставим. Там уме­стны и вежливые расшаркивания, и высоконравственная скука. Мне же грешным делом по душе пикантная бол­товня с дамами и прочие шалости...
На последних словах Нащокин с хитрым взглядом толк­нул плечо товарища. Александр уже забыл про гусара и, обнимая Нащокина, заговорщицки произнес:
Так. Сейчас посылаем самого трезвого и самого рез­вого гонца за девицами и цыганскими виртуозами. Павел, запрети умываться этим лешим, — он кивнул в сторону гусара, — пусть весь день крашеные ходят... И... пора бы к столу?!..
Последняя фраза потонула во всеобщем бурном одоб­рении. Нащокин картинно встал и с напускной серьезно­стью объявил:
Повелеваю всем, здесь сидящим, не умываться, а на всякий случай пуще разукрасить физиономии! Девиц, по прибытии оных, также разукрасить подобающим обра­зом да в мундиры свои нарядить. И в маскараде сем це­лый день находиться!
...И веселости придаться безоглядно! — хором подхватили оживившиеся молодые кутилы.
Карлуша привык к подобным коллективным завтра­кам и уже отдавал соответствующие распоряжения при­слуге. В гостиной накрывали специально заказанный в столярной мастерской большой дубовый стол, основное место на котором занимали батареи бутылок. Отдельной, весьма востребованной статьей в утреннем меню пода­вался рассол.
Вскоре Невский проспект, наполненный гуляющим людом, совсем не похожий на вчерашний — пустынный и мрачный, огласился криками и песнями. Пьяная толпа облепила карету и мчалась во весь опор по главной перс­пективе Санкт-Петербурга. Карету с просевшими от пе­регруженности рессорами стремительно несла четверка добрых лошадей, похожих на тех, которые совсем ско­ро, через десяток-другой лет, замрут на постаментах по углам Аничкова моста. В центре кареты восседал Нащо­кин с длинным хлыстом в руках и наотмашь, через коз­лы, стегал жеребцов. Рядом выглядывал Карлуша, обла­ченный в античную тогу. Карлик явно стеснялся своей роли разгульного Бахуса и пытался спрятаться в пошлой стайке наряженных в гвардейские мундиры девиц. На ме­сте кучера и форейтора, став на запятках вместо лакеев, летели во всю конскую прыть, без мундиров, в одних рей­тузах и рубахах, с перепачканными сажей физиономия­ми, разгоряченные офицеры императорской гвардии. Компания неслась вперед с гиком и свистом, не разбирая дороги. Гуляющий люд шарахался от кареты, прижимал­ся к фасадам домов и сыпал испуганные проклятья вслед хохоту, визгу, ржанию... Некоторые из прохожих вос­торженно приветствовали проносящихся мимо пьяных офицеров, кто-то с недоумением смотрел на их нелепый вид, а кто-то просто привычно кивал головой.
Два почтенных господина в высоких цилиндрах вы­вернули на Невский с Литейного, остановились и ждали, пока мимо пронесется импровизированная Нащокиным небезопасная вакханалия. Когда карета поравнялась с ни­ми, один из господ воскликнул:
Александр Сергеевич! Боже мой, Пушкин в такой компании! Какой конфуз!
Второй, провожая взглядом карету, блеснул пенсне и задумчиво произнес:
Этот сочинитель добром не кончит. Россия бого­хульников не терпит!
*  *  *
Эх!..
«Горсть бисера»
2010 г.


Андрей Логинов

Тяжкая ноша

Пожилая женщина торопливо шла вдоль плетня, сму­щенно озираясь по сторонам. На улице никого не было видно, но она виновато и рассеянно кому-то улыбалась. Взгляд женщины — беспокойно бегающих из-под низко надвинутого на брови платка глаз — скользил по безлюд­ным дворам. Казалось, женщина боялась, что в нее поле­тят камни, с разных сторон посыплются проклятья, воз­мущенная земля разверзнется под ногами.
Нет, на улице было тихо и пустынно. Закат солнца сливался с отблесками текущего неподалеку Дона, и даже где-то несмело пробовала свой голос степная птица. Во­круг все светилось умиротворением. Ох, до чего же злове­щим было это умиротворение, до чего нереальным и об­манчивым!
Пожилая женщина шла вдоль плетня с крупными па­кетами в руках. Разной величины и цвета, все пакеты име­ли тиснение готического шрифта. На некоторых видне­лась печатная свастика. Женщина брезгливо мяла пакеты пальцами, суетливо закрывала свастику ладонями, от­дергивала их, будто обжигалась, и опять нервной дрожью рук пробегалась по надписям.
Женщина шла по улице, как сквозь строй: пустые мрач­ные окна домов жгли укором и ненавистью, ее дом, слов­но насмехаясь, все время убегал, точнее, не приближался, хотя она почти бежала домой. Женщина вспомнила, как раньше она ходила по утрам на колхозную ферму, как ра­достно ей блестел дышащий рассветом Дон, как улыба­лись станичники и гостеприимно зазывали раскрытыми ставнями дома. Как близок тогда казался путь до родной фермы. Теперь ферма стала продовольственным складом оккупационной армии, и женщина регулярно получала там паек, потому что ее сын служил у фашистов полица­ем. Верно, по-рабски стелился он холуем перед кобелями со свастикой, сам на рукаве носил такой же раскорячен­ный знак и свой же народ, свою власть называл врагами. Он пресмыкался перед гитлеровцами и выполнял их при­казы; он спасал свою жизнь и помогал в истреблении чу­жих жизней; он кормил себя и лишал возможности есть всех остальных, страдающих от войны.
Пожилая женщина шла вдоль плетня и с детской не­понятливостью размышляла — как же вышло, что ее сын служит у врага, что она принимает вражеские подачки и безропотно терпит предателя-сына в стенах своего дома — отцовского дома. Почему ей никто не посочувствует, не убедит в решении, не подскажет само решение, почему? Ведь много лет назад ее — молодую крепкую казачку, имевшую в домашнем хозяйстве двух поросят, телку, индюков да кур, убедили вступить в колхоз, дали понять выгоду коллективного ведения хозяйства. Тогда же ни­кто не отвернулся от нее, когда поначалу несознательная единоличница отказывалась вступить в «не пойми какую артель голодранцев». Долго боролась она с вялой нере­шительностью. Помогли же тогда станичники, уговори­ли. С тех пор сдала казачка всю живность со двора в об­щественную собственность и честно работала на ферме. Вместе с остальными колхозниками строила «светлое бу­дущее» и готовилась к сытному коммунизму, который вскоре обещал председатель. Тогда помогли... Почему сейчас отвернулись? Все не то что не здороваются — сто­роной, как чумную, обходят. Да она и впрямь чумная, разве нет?! Такую чуму приняла — куда уж страшней, чем фашистская.
Шла пожилая женщина вдоль плетня, а невдалеке хо­лодно и неприступно замер закатный Дон. За годы вой­ны вода в реке потяжелела, очернилась. Будто от горя за­туманился Дон, от ненависти потяжелел. Даже его сереб­ристость под лучами заходящего солнца не звездной рос­сыпью казалась, а проседью суровой. Ухо, отвыкшее от тишины, чутко выхватывало из нее малейший шорох, легкий порыв ветра, стук собственного сердца фиксиро­вало в сознании, как отдаленные взрывы с фронтовой полосы.
«Как там, на фронте? — подумала женщина. — Скорей бы супостатов этих разбили наши орелики. Тогда и земли­цей заняться можно будет, огородик воскресить... Труд­ное время поначалу будет... Надо бы впрок хлебушком запастись — ведь разруха-то, разруха какая кругом!..»
Хозяйское сердце матери почему-то совсем не хотело беспокоиться о судьбе сына. Вернее, оно беспокоилось, болело за него, но вместе с тем как-то успокаивало само себя разумеющимся военным лихолетьем. Ведь наши-то придут. Обязательно вернутся. Ну поймут, покается сын. Все будет хорошо.
Не приближавшийся и дразнивший дом вдруг вырос перед женщиной как-то неожиданно и грозно, будто да­же надвинулся на иссохшую пожилую хозяйку. Женщина поднялась на крыльцо, отворила двери и вошла в сени. Ее со всех сторон стиснул какой-то чужой, недомашний запах. Почти физически осязаемый, плотный и мерзкий, он держался в доме с тех пор, когда неделю назад у ее сы­на гуляла здесь компания немецкой солдатни. В ту ночь мать ночевала в сарае, не видела и не слышала, как раз­влекались фашисты. Она не хотела и не могла принимать их в отцовском доме, подавать на стол и подыгрывать фальшивой хлебосольности сына.
Природы запаха мать понять не могла, но душил он ее чрезвычайно. Перехватывал дыхание, заставлял кру­житься голову и требовал вырвать содержимое желудка наружу — в сам запах. Подавив естественное желание, женщина подошла к подполу. Открыла его крышку и спу­стилась во мрак помещения. Нащупала свечу, зажгла ее. Подпол осветился дрожащим полусветом. Сквозь танец теней проглядывались просторные полки. На нескольких из них стояли пакеты со свастикой и без свастики, просто с отпечатанными непонятными буквами. Женщина по­ложила рядом с ними принесенные продукты и обвела свечой низкие своды. Ей вспомнилось желание завалить весь подпол отборной копченой свининой, салом, сыра­ми, уставить бочками с капустой и огурцами, мочеными арбузами, добротным первачком, а потом найти ладную хозяйственную девку для сына и устроить такую свадьбу, о которой когда-то мечтала сама...
Тяжелый запах сполз и в подпол, заставив женщину вернуться из воспоминаний. Свеча беспомощно сжалась, огонь на огарке заизвивался, задрожал от объявшего про­хладную сырость спертого воздуха. Женщина удивленно посмотрела на изнывающее пламя, дунула на свечу, как бы отгоняя наваждение. Потухший огонь уступил место тем­ноте и отвратительному запаху. Женщине показалось, что запах издают складские пакеты, стоявшие на полках под­пола. Она хотела было подойти ближе к ним, чтобы убе­диться в этом, но не смогла, — пугала темнота и сам запах.
Хозяйка поднялась в сени, закрыла крышку подпола, прошла в комнату. Запах царствовал и здесь. Открывать окно женщина побоялась, и так, в кошмарном натиске вони, легла на кровать. Она долго не могла уснуть. Дума­ла о войне, о бедах, о том, чтобы все напасти поскорее за­кончились. Думала мать и о сыне. Его не было дома, — полицай нес очередное ночное дежурство в комендатуре. Женщине стало больно от мысли, что ее сын сидит сейчас в помещении школы, где фашисты разместили комендатуру, — в школе, которую когда-то закончил, в которой научился писать первые слова: «Родина», «мама», «ком­сомол». Мать вспомнила, как сын пришел однажды с уро­ков и спросил: «Матка, а правда, если я вступлю в комсо­мол, мне больше хороших отметок будут ставить?» Боль­шой уже тогда был ее сын. Далеко смотрел. Женщина попыталась вспомнить, что же она тогда ответила сыну. Не вспомнила. Подумала, что ответила бы сейчас, расте­рялась и отмахнулась от вопроса.
Запах плотнее опустился на уставшую мать дурманя­щим наркозом, и она забылась в тяжелом сне. Под утро в сознание спящей женщины сиренным воем, громом раз­рывающихся снарядов ворвалась действительность — затрясла, затеребила ничего не понимающую хозяйку и бросила ее к окну. Из окна окончательно проснувшаяся женщина увидела метавшиеся тени немецких солдат, ус­лышала панические крики, ругань на чужом грубом язы­ке, а над ними карающим знамением гневно проносящие­ся огненные лапы возмездия. Тысячи шлейфов от реакти­вных снарядов «Катюши» хищно пронзали тьму и своей неотвратимостью не оставляли сомнения в безусловной победе доблестных частей Красной армии, наконец со­бравшейся с силами для решительного контрудара. Каза­лось, грядущее солнце яростно возвещало небесам свое по­явление — сметало молодыми лучами нечисть ночного мракобесия.
«Наши! Наши!» — заколотилось у колхозницы об­радованное сердце. Ей захотелось увидеть, как бегут из станицы немцы, как исчезает с лица земли фашизм. Удо­стовериться, что это долгожданная явь, а не желанный сон. Забыв про страх, женщина вышла на крыльцо. Про­стоволосая, в одной ночной рубахе, истомленная и блед­ная — она выглядела призраком на сумеречном фоне рассветного неба. На лице женщины играли блики огня, делали лицо еще более нежизненным и химерным. Жен­щина услышала крик. Кричал русский солдат и кричал ей. За долгое время к ней впервые обращался советский человек. В крике не слышалось презренья, проклятий — в нем была сыновья забота, опасенье за жизнь соотечест­венницы. Молодой парень сквозь выстрелы и взрывы кричал женщине, чтобы она зашла в дом. «Убьют же, мать!» — сладкой песней наполнил крик материнское сердце. Женщина стояла и стояла на крыльце своего до­ма — отцовского дома, смотрела вслед убегающим те­ням, и слезы текли по ее морщинистому лицу. В огненных бликах канонады они казались сочащейся кровью истер­занной души.
Вдруг колхозница увидела, что вдали полыхает фер­ма. Хозяйское сердце екнуло — добро горит! Женщина ринулась в сени, схватила ведра с водой и бросилась к го­рящему строению.
Советские солдаты были уже впереди. Они неудержи­мой лавиной гнали отступающих фашистов, не давая тем возможности закрепиться для обороны. «Орелики» торопились уничтожить врага до рассвета, чтобы всту­пающее в свои права утро свободно вздохнуло от про­павшего гнета чужого сапога оккупантов. Дон шумел, весь преображенный. Тяжелые воды реки вздымались над берегом, выражали неукротимый порыв и гневное воз­мущение. Дон рвался в атаку на врага.
Женщина подбежала к ферме, с размаху плеснула в проем, выбитый снарядом, воду из обоих ведер. Она было развернулась бежать к реке, чтобы еще зачерпнуть воды, но, взглянув на бушующий Дон, оробела и передумала. Посмотрела опять на горящую родную ферму — теперь фашистский склад. Или с утра уже вновь в колхозном ак­тиве — ферму. В растерянности женщина застыла, опус­тив руки с пустыми ведрами.
Через мгновение прогоревшая балка, на которой дер­жался первый пролет крыши, с треском обвалилась на пол. Огонь отступил вглубь, и перед колхозницей открылись обожженные стеллажи с ящиками до боли знакомых, в пауках свастики, продуктовых пакетов. Многие из паке­тов были целы и только начинали дымиться.
Женщина подскочила к стеллажам и стала набрасы­вать в свои ведра уцелевшие продукты. Пакеты выскаль­зывали из ее дрожащих рук, рассыпались по обугленно­му полу, жгли тлеющими краями пальцы женщины. Она не обращала на это внимания: набрав полные ведра, ра­чительная хозяйка отбегала от пожарища, высыпала па­кеты наземь и опять бросалась к пепелищу. Снова и снова мелькала ее исхудавшая фигура в ночной рубашке среди полыхов беснующегося по ферме-складу огня.
Вдруг чей-то знакомый, почти забытый, леденяще-спокойный голос глухо остановил беготню женщины:
Да угомонись ты, старая! Выродка твоего убили. ...Слышишь?
Только сейчас колхозница заметила, что вокруг стоят станичники. Никто не тушит пожар, никто не разгребает продукты. Все стоят и сурово смотрят на мать, давно по­терявшую убитого только что сына. Она поняла, что слу­чилось непоправимое.
Где?.. — с трудом смогла выдавить из онемевшего горла женщина.
Люди молча расступились. У пригорка, с карабином в руках, точно споткнувшись, в грязи лежал человек — ее сын.
Колоколами упали пустые ведра из рук пожилой жен­щины. Она заставила себя приблизиться к сыну, опусти­лась перед мертвецом на колени и беззвучно зашевелила губами. Попыталась приподнять его обмякшее тело. Труп выскользнул из рук, испачкав их в крови. Женщина опять обняла сына, и снова он вывернулся в грязь. Тогда мать легла на тело сына, зарыдала на нем, и ее руки судорож­но забегали по мертвому человеку. Женщина обнимала, обнимала своего потерянного первенца, мяла его руками, пыталась сорвать повязку со свастикой с рукава, но у нее это не получалось.
Пожилая женщина встала и сильными крестьянскими руками, привыкшими к коромыслу, уверенно вскинула тело сына к своей груди. Внезапно окрепшими ногами твер­до зашагала она вдоль плетня к себе домой — в отчий дом. Преобразившаяся, посеревшая от горя, женщина шла вдоль плетня, неся на руках испачканный грязью труп сы­на. По ночной рубахе к низу живота стекала кровь поли­цая — ее кровь. Казалось, что женщина — запоздалая роженица, неудачно освободившаяся от бремени плода, несет мертвого новорожденного урода-переростка. Вид у нее был не виноватый, он был кричаще обреченный, бе­зысходный, вместе с тем ясный.
Пожилая женщина шла вдоль плетня и ощущала себя освобожденной от страшного заклятья. Теперь она была сама решимость. Правда, так же нервно-брезгливо бега­ли пальцы по телу сына, так же пытались сорвать или за­крыть свастику на его рукаве, отдергивались от нее и вновь закрывали повязку.
Восходящее солнце заливало лучами станицу, согрева­ло Дон, который дышал уже торжественной суровостью победителя — реки, освободившейся от вражеского духа.
Вольный край очистился от оккупантской скверны. Те­перь казакам надо было поднимать колхоз. Где-то не за горами их ждал щедрый достаток коммунизма. И равен­ство, и братство.
Оставалось только объединиться пролетариям всех стран. Объединиться и диктатурой пролетариата пове­сти за собой в «светлое будущее» отсталое сознанием кре­стьянство, в кулацких замашках приросшее корнями к жалкому клочку земли — кормилице.

«Горсть бисера»
2010 г.


Андрей Логинов
Отрывок из романа «Дым Отечества или Дело табак»
Мой сосед дядя Гриша


Интересно, что моим соседом, живущим на этаж вы­ше, был тоже однорукий инвалид, слепой на оба глаза. В детстве всегда немного страшишься ущербных людей, поэтому вначале дядя Гриша (так звали инвалида) вызы­вал у ребятни известные опасения. Среди мальчишек хо­дили слухи, что он прикидывается слепым, а на самом де­ле — шпион.
Однажды я собрался идти на рыбалку. С вечера нако­пал червей, подготовил удочки, выпил пару чашек воды, чтобы естественные позывы разбудили пораньше, и лег спать. Желание опорожниться, действительно, подняло меня еще до рассвета. Я быстро собрался и тихо вышел за дверь. Наша квартира располагалась на четвертом эта­же. Дядя Гриша, о чем уже упоминалось, жил на пятом. Не успел я спуститься пару пролетов, как услышал, что за мной кто-то бежит по еще темной, пустынной (было че­тыре часа утра!) лестнице. Вначале я не столько испугал­ся, сколько удивился — кому это понадобилось вдруг меня догонять?! Но когда я оглянулся, то в ужасе похолодел от показавшейся мне жуткой картины. В одних трусах, весь изуродованный ожогами и шрамами, с оттопыренной культяпкой вместо руки, придерживаясь за перила лестни­цы целой рукой, на меня стремительно бежал дядя Гриша! Его незрячие глаза сверлили меня проваленными внутрь черепа глазницами. Точно — шпион...
Я вжался в угол лестничной площадки, закрылся удоч­ками, банкой с червями и замер в отчаянной надежде ос­таться незамеченным — все-таки инвалид был слеп.
Дядя Гриша на удивление уверенно и быстро прибли­жался. Изуродованный сосед преодолевал лестничные мар­ши, как заправский спринтер.
—Здравствуй, дитятко!.. Что ж ты, такая пташка ранняя?
Голос инвалида показался коварно-вкрадчивым, к то­му же его слова перемежались плотоядной одышкой, ви­димо, после бега, а может, от азарта предвкушения...
Все, меня обнаружили! Я почувствовал, что приходит конец. Первым желанием было закричать, разбудить ос­тальных соседей и не дать вражескому шпиону безнака­занно расправиться со мной — почти пионером. В члены доблестной пионерской организации меня пока не при­нимали из-за плохого, по мнению актива пионерской дружины, поведения. Хотя я всегда был готов и, если че­стно, сильно переживал по этому поводу. Переживал, но меняться в угоду приторно «правильных» пионервожа­тых не намеревался.
Я попробовал собраться, решил пока не кричать и до­ждаться первого удара.
Вот-вот сейчас он замахнется на меня единственной рукой, сейчас пнет в живот своей грязной босой ногой. Так бил сторож с табачной фабрики — сильно, точно, на­повал. Бил, чтобы отбить охоту лазать в подведомствен­ный ему склад. Так можно было отбить почки, охоту — вряд ли...
Рука дяди Гриши оторвалась от перил, медленно под­нялась и, тыкаясь открытой ладонью в пустоту, приня­лась искать меня.
Татарин имел один зрячий глаз, ему не надо было на­щупывать нас для удара, соседу же сперва необходимо понять, куда бить...
Еще есть время и можно шмыгнуть под рукой слепого, как под ветхими воротами на складе табачной фабрики...
Я резко наклоняюсь, удочки выставляю копьем напе­ревес. Пикой — так учил меня прадед, бравый донской казак, полный кавалер Георгиевского креста. В моей ком­нате висит его фотография, где на груди казака все Георги­евские кресты затерты гуталином. Мой прадед при всем мужестве еще и достаточно разумен, чтобы не давать лиш­ний повод для общения с ЧК, ГПУ, НКВД и иже с ними. Мы с прадедом друзья, я зову его дедом, а он меня казаком-внучей, и он, кстати, дома, наверху. Всего в несколь­ких лестничных маршах от назревающей трагедии. На­верное, еще спит и не подозревает, что над его любимым внучей сейчас учинят расправу... Решаюсь на прорыв, бросаюсь вперед и... лбом натыкаюсь на шершавую, мо­золистую ладонь дяди Гриши! Сильная рука легко меня останавливает, пальцы ядовитой сороконожкой пробе­гают по одежде и ощупывают удочки...
Вон ты почему ни свет ни заря встал!.. Рыбачить, значит, идешь?..
Сосед называет меня по имени, и я окончательно теря­юсь, хотя совсем не трудно понять, что по звуку захлоп­нувшейся двери, шлепанью детских ног можно определить, откуда вышли и кто спускается по лестнице. Понять не трудно, но это надо понять! Да и бежать-то зачем за мной?!
Дядя Гриша отвечает на мой незаданный вопрос:
—Я, пока народ спит, оздоровительным бегом занима­юсь. Мне, слепому, без разницы, в какое время отдыхать, в какое работать, — все тьма кромешная... А ты зарядку по утрам делаешь?
Удочки дядя Гриша не отпускает. Зато их могу отпус­тить я, отпустить и попытаться осуществить повторный прорыв. Дед учил оружие в бою не бросать... Быстро убе­ждаю себя, что удочки не пика... Рассуждаю дальше, что пока это еще и не бой... В голове крутится дедовская при­сказка: «Казаки не простаки — волчия ребята!» Вообще-то, в оригинале говорится «вольныя ребята», но дед, чтобы усилить акцент и подчеркнуть хищность казачьей вольно­сти, всегда говорил «волчия». Присказка крутится в голо­ве, но помогает мало...
Гляжу (слепой так и сказал — «гляжу»), ты торо­пишься. ...Ну, хорошего улова тебе, малец!
Поскольку сосед продолжает держать мои удочки-пику, мне приходится побороть страх и выпалить:
Доброе утро, дядя Гриша!.. Я зарядку не делаю... Сейчас тороплюсь...
Слепой улыбнулся:
О, прорвало наконец-то, молчун!
Удочки он оставляет мне, находит освободившейся рукой перила и сбегает трусцой вниз. Мгновенье я колеб­люсь — не вернуться ли, пока не поздно, домой? Тут же злюсь на свою неоправданную робость, вспоминаю, что «казаки — волчия ребята», и заставляю себя спуститься к выходу, навстречу тяжелому дыханию слепого. Дядя Гри­ша уже бежит вверх. Теперь его здоровая правая рука сколь­зит по изрисованной нами стене. Я останавливаюсь на следующей лестничной площадке, чтобы пропустить по­жилого бегуна. Рука слепого застывает на выцарапанной перочинным ножиком надписи: «Мы — сила!» Для кра­соты и убедительности, что мы действительно сила, над­пись обведена рамкой с неумелыми вензелями. Видно, как непослушное детской руке лезвие с трудом процарапыва­ло штукатурку, много раз прокрашенную густой масляной краской.
Дядя Гриша шершавит пальцем по самоуверенному заявлению.
Какая же вы сила, если ты зарядку по утрам не дела­ешь?!
Укор меня задевает. Я не то оправдываюсь, не то хва­люсь:
Я хожу на секцию самбо. Почти каждый день хо­жу! На борцовском ковре столько зарядки получаю — за­качаешься!
Дядя Гриша реагирует буквально: шагает с лестницы на площадку, группируется. Немного подается вперед, приседает на отставленную левую ногу, мускулистой пра­вой рукой прикрывает корпус и начинает покачиваться, как заклинатель змей:
Да ну! Ты, поди, и приемы знаешь?.. Может, пока­жешь?
Я занимался самбо не первый год и приемы знал. Го­товность дяди Гриши к схватке нельзя было не заметить, а убедительность и правильность быстро принятой стой­ки меня впечатлили. Передо мной из стороны в сторону раскачивался мохногрудый медведь. Не увалень, а лов­кий боярин леса. Казалось, медвежьей хваткой он сомнет любого, кто подвернется под могучее объятие одной ру­ки. Понятно, что на лестничной площадке в четыре часа утра демонстрировать приемы слепому инвалиду было бы по меньшей мере нелепо. Я попробовал тактично отго­вориться от навязчивого подозрительного соседа:
Нам тренер запрещает на улице приемы применять. Чужим их тоже показывать нельзя.
Хороший у вас тренер, раз с воспитания начинает. И ты молодец, если своего тренера слушаешься. Видать (он так и сказал — «видать»), вы и вправду сила!.. Толь­ко стены портить все равно не нужно.
Дядя Гриша распрямился, обошел меня, ловко, словно зрячий, увернулся от моего плеча и гулко зашлепал босы­ми ногами вверх по лестнице, с каждой ступенькой увели­чивая темп бега...
Позже мы выяснили, что наш сосед дядя Гриша никакой не шпион, а даже наоборот — разведчик. Во время Вели­кой Отечественной войны он служил в полковой разведке, не раз ходил на задание во вражеский тыл и имел много различных наград. Когда дядя Гриша вернулся с фронта в родной колхоз, шла посевная пора. Драгоценное время уходило, нужно было распахивать поля под посев яровых, поэтому сельсовет принял решение не дожидаться сапе­ров, и бывший разведчик рискнул сесть за трактор. Дядя Гриша подорвался на противотанковой мине в первый же день своего мирного труда трактористом. Так догнала и рассчиталась с удачливым бойцом война уже в мирное вре­мя. Фронтовик выжил, но лишился зрения и левой руки. Со временем общества слепых и ветеранов войны помог­ли инвалиду перебраться в город, где за фронтовые за­слуги ему выхлопотали однокомнатную квартиру.
Вскоре после памятного столкновения (в прямом смы­сле) в подъезде мы снова встретились с дядей Гришей на той же лестничной площадке. Ветеран был одет в длин­ный серый двубортный макинтош; пустой рукав, заправ­ленный под пояс, уходил в карман, изуродованные глаз­ницы прятались за черными очками, прикрытыми низко надвинутой на лоб широкополой фетровой шляпой цве­та шоколада. В руке слепой держал белую металлическую трость. Очень шпионский вид! Теперь, когда мы узнали, что сосед не коварный вражеский агент, а уважаемый раз­ведчик, я поздоровался первым.
Инвалид остановился, приподнял рукоятью трости по­лу шляпы и добродушно поприветствовал меня в ответ:
Здорово, самбист!
С тех пор мы с дядей Гришей подружились. У необыч­ного соседа я стал бывать в гостях. Помогал ему по хо­зяйству, слушал воспоминания про фронтовые будни, про дерзкие операции по выкрадыванию ценных «язы­ков», про секретные методы подготовки разведчиков и диверсантов. Запускали мы вместе и голубей. Однорукий слепой инвалид смастерил на балконе своей крохотной квартиры полноценную голубятню. Голубиную станцию, как называл сооружение для почтовых птиц опытный хозяин. Оказывается, во время войны разведчики иногда пользовались голубиной связью. Быстрокрылые почтари могли достаточно оперативно доставлять информацию более чем на сотню километров!
Надстройка из двух ярусов занимала большую часть балкона, под ней стоял поддон, тут же коробки с кормом. Свободного места с трудом хватало, чтобы мы с дядей Гришей могли стать у перил перед откидной дверцей ос­троверхой голубятни. Дядя Гриша аккуратно приоткры­вал голубиную станцию — оттуда неизменно доносилось утробное воркование птиц, приятно пахло прелым теп­лом, — медленно, чтобы не напугать пернатых, «не свер­нуть гулькам носы», запускал внутрь руку, доставал «на свет божий» какого-нибудь красивого сизаря и бережно передавал голубя мне в руки.
Притихшая птица хохлилась, прятала голову в рос­кошное жабо из распушившихся перьев, доверительно расслабляла расклешенные перьевыми оборками крас­ные лапки. Она косилась на меня, на хозяина, на голубятню и ждала неба. Казалось, птица гадала, кто же она — счаст­ливая избранница для полета или неудачница, жертва, пойманная, чтобы угодить в суп общипанной тушкой. В пальцы волнующей дрожью отдавался частый пульс ко­лотящегося нетерпением птичьего сердца, а по коже ладо­ни нежно постукивали в такт пульса невязнущие коготки.
Когда у нас в каждой руке оказывалось по голубю, дя­дя Гриша бросал обеспокоенный незрячий взгляд вдаль и спрашивал:
— Ну-ка, малец, посмотри, нет ли какой хищности в небе? Внимательно смотри, до точки. А то побьет кречет наших голубушек...
Я, полный важности и ответственности, окидывал горизонт ищущим «всякую хищность» взором. Обычно ничего опасного не находил, о чем деловито сообщал заботливому хозяину. Тогда дядя Гриша вытягивал руку с голубем за перила балкона, я взбирался с почтарями на табурет. На счет «три» мы подбрасывали вверх жажду­щих свободы птиц. Дядя Гриша, как озорной пацан, ука­зательным пальцем и мизинцем заправлял нижнюю губу под язык и оглушительно звонко, с переливом свистел вдогонку небесной троице. Затем он закидывал голову назад и точно провожал невидящим взглядом маршрут птиц по звуку удаляющегося хлопанья крыльев своих любимцев. Голуби взмывали над нашим большим, бук­вой «Г», пятиэтажным домом, над высокими, раскидис­тыми дворовыми деревьями, над черепичной крышей склада табачной фабрики. Они купались в голубой сини, рассыпались по небу в своей доброй готовности доставить нужную почту всем, кто ее ждал. Лицо слепого проясня­лось от напряжения стягивающих облик в морщинистый комок шрамов; он, как бы разговаривая с собой, всегда тихо, с нежностью шептал:
— Пусть их... Пусть немного покупаются...


2010 г.


Андрей Логинов

Отрывок из романа «Дым Отечества или Дело табак»

Заведующая библиотекой

Мощной куртиной, фортификацией, противовесом зловещему блок-посту детской комнаты милиции в на­шем большом пятиэтажном доме буквой «Г» по всему крылу первого этажа размещалась городская централь­ная детско-юношеская библиотека. Библиотека состояла из нескольких помещений тематических хранилищ книг, административной части, просторного читального зала. На улицу к площади у стадиона выходил портал главно­го входа с аляповатыми витражами по бокам: горнисты, пионерия вокруг костра перед задумчивым комсомольцем при увесистой книге под мышкой. Со двора в библио­теку вели два служебных входа. Мы — дворовые дебо­ширы — получили негласное право от бессменной заве­дующей библиотекой Анны Михайловны пользоваться служебным ходом с первых лет знакомства с книгами. Ра­чительная, бережливая хозяйка, Анна Михайловна пони­мала, что местную шайку-лейку лучше держать в союзни­ках. Мы могли бы доставлять немало хлопот при откры­тых окнах читального зала в летнюю жару или ночных посещениях через разбитое стекло в менее теплое время года. Сторож и сигнализация на тот момент жалким шта­том внешкольного учреждения культуры не предусмат­ривались. Если бы не эксклюзивная возможность появ­ляться с заднего крыльца внутри запасников и не доступ­ных для обычных юных посетителей книжных коллекто­ров, мы вряд ли стали бы частыми гостями библиотеки. Зайти же по-свойски болтающейся без дела пацанве было престижно. Тем более что сердобольная Анна Михайловна неизменно приветливо встречала нас, предлагала к обсуж­дению какую-нибудь интересную в ее комментариях детс­кую книгу. Опытный педагог, заведующая легко располо­жила к себе колючую в общении ребятню. Мы ценили доверительное отношение и не помышляли напакостить или стащить понравившуюся книгу с и так находящихся в нашем распоряжении стеллажей. Из праздного любопыт­ства мы перелистывали десятки книг, натыкались на что-либо подходящее, заинтересовывались и тут же, меж книж­ных полок, садились читать на паркетный, жирно намастиченный пол. Идти в читальный зал, оформлять у библио­текаря карточку на получение книги — нет, это было не для нас! Странно, но подобная вольность снисходительно позволялась. Мы перемещались меж стеллажей, как по окопам передовой. То была наша цитадель, а там, где-то в конце коридоров, глухой стеной тупика начинался вра­жеский бастион — детская комната милиции. Книжные шкафы надежным бруствером защищали нас от секущей шрапнели милицейских взысканий и беглого огня повесток.
Иногда Анна Михайловна считала заглянувшую в со­лидный кабинет стайку вихрастых визитеров готовой к неформальному обзору политических событий через про­странный экскурс по ближайшему прошлому.
Ну, тимуровцы, юные ленинцы, что вам в школе читать, кроме Гайдара, рекомендуют?.. Знаю, знаю — программа есть программа, дело обязательное. А раз обя­зательное, значит, никуда от вас не денется! Помимо-то программы другие книги тоже читать надо. Любозна­тельность развивать, кругозор расширять. Благо, воз­можность такая у вас имеется...
Заведующая библиотекой с гордостью показала на тесные ряды открытых книжных стеллажей, доверху за­груженных самыми различными печатными изданиями.
Вы должны знать и понимать, что и до Великой Ок­тябрьской революции была литература. Что кроме Со­ветского Союза есть много стран, где любят читать и уме­ют писать интересные книги. ...Добро и зло, мораль и безнравственность, совесть и бесстыдство, честь и позор — эти столбовые категории присущи сознанию человека. Они есть у любого народа. Каждая нация в виде фольк­лора — сказок, легенд, а позже — в зрелой художествен­ной и научной литературе запечатлевает накопленные опытом поколений основополагающие истины. Научить­ся уважать, считаться с правом на мудрость самого мало­численного, пусть даже еще формирующего социальную иерархию, этноса — одна из начальных задач цивили­зованно мыслящего индивида...
Говорила Анна Михайловна увлеченно, вдохновенно, красиво и искренне, не по-ораторски временами сбавляя голос, оглядываясь в коридор читального зала, бросая на­стороженные взгляды из открытого окна кабинета на улицу.
...Культурой необходимо взаимообогащаться, но не перечеркивать иную огульным навязыванием своей. В политическом преломлении безответственность близо­руких экспериментов приводит к мучительному изобре­тению уродливо-примитивного «велосипеда». Когда раз­рушают до основания, а затем пытаются построить новое, всегда отбрасывают общество на целые эпохи назад. В та­кой трагический период на развалинах старого более чем вероятно появление узурпатора — того, кто, приходя к власти, заманивает переменами к лучшему, а набрав си­лу, все меняет к худшему...
Крупная, статная заведующая приковывала к себе на­ше внимание, хотя, в общем, слушали мы больше из веж­ливости. Припудренная горбинка орлиного носа с узкими щелочками ноздрей не портила лицо пожилой женщи­ны, наоборот — подчеркивала точеный профиль воле­вого образа. Иногда в своем зычном кудахтанье она ста­новилась похожей на заботливую наседку, гнездящуюся птицу алконост. У сказочного персонажа тело птицы за­вершалось человеческим челом, у нашей говорливой ве­щуньи наоборот — дородную женскую фигуру завер­шал птичий облик. Из-под резко очерченных надбров­ных дуг на мир грустно взирали умные глаза.
К счастью, вы родились после смерти Сталина и не знаете, каково задыхаться под его железной пятой. Как тогда убеждала официальная пропаганда, «хранитель и истолкователь идей ленинизма с величайшим искусством стратега прилагал ленинскую теорию к конкретной дей­ствительности». А конкретная действительность парализовывала ужасом. В судьбе конкретно каждого ядовитым сорняком страха прорастал образ конкретного Люцифера Страны Советов. Безусловный параноик, Сталин вогнал в паранойю весь рукоплещущий своему ничтожеству на­род. С патологическим остервенением маньяка «любимый вождь» не уставал тыкать наугад кровавым перстом НКВД: ты враг народа! ...Ты и Ты! ...А Ты будешь следующим! ...Любые зачатки ростков независимости, самостоятель­ные позиции пресекались на корню. Страх пронизывал все и вся. Даже слишком независимый, на взгляд чекистской цензуры, тигр в определении Малой Советской Энцикло­педии 1930 года издания, оказался, вы не поверите, «трус­ливым животным, питающимся кузнечиками»!.. Конвуль­сией свежей плоти полагалось наслаждаться единолично «отцу народов и лучшему другу советских людей» — ви­тязю в тигровой шкуре. К слову сказать — в том же сума­сбродно ералашном многотомнике подчеркивается, что главным местом начальной истории народов СССР явля­ется не Поднепровье с Киевской Русью, а Кавказ. И конк­ретней — Грузия! Для убедительности дается ссылка на античные источники. Дескать, еще Геродот отмечал до­минанту высокоорганизованной централизованности Грузинского государства... Древность Кавказских царств никто не оспаривает, однако выдавать тамошнюю циви­лизацию за колыбель народов СССР — это почти то же, что считать персов потомками сына Зевса — Персея, как ут­верждал, опять же, Геродот. Есть в энциклопедии не толь­ко галиматья, опубликована и правда. Страшная правда, что Соловки — один из крупнейших православных мона­стырей России, основанный в XV веке, стал очагом гено­цида. Просто и лаконично напечатано: «теперь — концен­трационный лагерь»... Тут уж не до уважения к власти!
Мы терпеливо изображали благодарную аудиторию. Во всяком случае, позволяли выговориться наболевшей душе Анны Михайловны. С одной стороны, мы были не опасными слушателями ее крамольных обличений, с дру­гой — острые речи заведующей библиотекой все же дохо­дили до наших ушей, а порой и до разума. Значит, задача диссидентствующего лектора выполнялась. Мы, сами того не ведая, пополняли волнующихся, в основном по кухням, «шестидесятников»; своими юными сердцами до­бавляли энергии движению соков в брожении тенденций свободомыслия в быстро сворачиваемую Брежневым хрущевскую «оттепель» — время несостоявшихся реформ, неоправданных надежд. Кухонные волнения в несогласо­ванных разводах мелкой ряби так и не стихнут до окон­чательной агонии Советского Союза, когда напряжение «застоя» прорвется наступлением «перестройки» на взятие последних рубежей тоталитаризма. Последние оплоты разрушатся... вновь почти до основанья, с той же пуга­ющей перспективой прихода к власти диктатора — «бла­годетеля» и «своего в доску отца народов»... На кухнях опять будет вдоволь о чем посудачить.
— Бьешься, бьешься, по книге комплектуешь фонды... Так нет же, не дадут приличную библиотеку сформиро­вать — закидали коррективами из управления: ограничить доступ одного издания, изъять из оборота другое, при­остановить распространение третьего, отозвать четвер­тое... То вдруг все книги религиозного содержания при­кажут срочно сдать в закрытое хранилище областного архива. Такой пресс только во времена инквизиции был. Тогда папская канцелярия регулярно издавала специаль­ный индекс со списком запрещенных книг. …Не жаловал Владимир Ильич поповщину, кто ж с этим спорит? Но с таким подходом можно и без Гоголя, Достоевского ос­таться! Хотя, сам нарком просвещения Луначарский — весь на богостроительстве сформировался. Это он уже потом заявил, что пролетариат политически и философ­ски осознал себя в Марксе, Энгельсе, Ленине, а художе­ственно — в Горьком. Что ж, тут действительно нет мес­та «опиуму для народа». ...Впрочем, кроме «могильщи­ка капитализма» — пролетарского авангарда революции, жива еще и интеллигенция. Она-то себя испокон веков осознавала в полной мере! Любое общество сильно либе­ральностью своей интеллигенции. Как можно на словах декларировать свободу вероисповедания, а на деле уволь­нять с работы тех, кто посмел покрестить своих детей или сделать им ритуальное обрезание?.. С Мао Цзэдуном поссорились и давай всю китайскую литературу из биб­лиотек изымать! Книги-то здесь при чем?! Их сотни лет назад самые светлые умы писали. Ничуть, между прочим, не хуже того же Фенимора Купера или, например, Жюля Верна. Во всяком случае, самобытней! Вот, посмотрите, а то и не увидите, — Анна Михайловна достала из пись­менного стола книгу формата общей тетради в перепле­те жесткой обложки голубого цвета с мягким золотым тиснением рисунка — небесной феей, летящей на птице феникс, и тонкой надписью сверху: «Нефритовая Гуаньинь». — В этом году издалась. Не успела к нам прийти, вслед догоняет распоряжение: приостановить распрост­ранение, тираж подлежит возврату в спецхран!
Заведующая по-хозяйски бережно передала опальный томик мне в руки.
Кому, скажите на милость, помешали китайские новеллы и повести X-XIII веков?! Или вот, извольте: толь­ко Солженицыну Нобелевскую премию присудили, как в СССР все его произведения запретили. Да уж, у нас разве что к лагерям присудят... Такую травлю открыли! Того и гляди, не сегодня-завтра писателя из страны вышлют... Эх... — женщина обреченно махнула рукой. — Страна холуев и жандармов!
Она себя уже не сдерживала, но не кликушествовала — просто откровенно делилась терзающими душу пережива­ниями с подвернувшимися под настроение мальчишками:
Не хочу быть жандармом! Не могу быть холуем...
Позже я не раз вспоминал отчаянное восклицание Анны Михайловны и задавал себе мучающий уже и меня тот же вопрос — изменились ли возможности выбора после смер­ти Сталина с очумелым пиршеством мясников-каннибалов НКВД, после развала СССР и судорожного парада сувере­нитетов республик? Ответ всегда приходил очевидной неуте­шительностью. ...Страна холуев и жандармов... Сегодня, как и раньше, жесткие рамки системы в патриоты опреде­ляют только безропотно пресмыкающихся, подлизываю­щих любую отрыжку власти особей.
Ребята, запомните главное, что мне всегда придает сил: тираны-вожди уходят, а литература остается!

2010 г.


Андрей Логинов

Отрывок из романа «Дым Отечества или Дело табак»
Пионер — всем ребятам пример!


...Пионером все-таки вскоре я стал. Ко Дню Победы намечался массовый прием младших школьников во Все­союзную пионерскую организацию. Ребят со всех школ города собрали у Вечного огня холма Славы. На посвяще­нии в пионеры должен был присутствовать сам Маресь­ев — легендарный летчик, Герой Советского Союза, про которого Борис Полевой написал книгу «Повесть о насто­ящем человеке», сняли художественный и документальный фильмы, а позже поставят целую академическую оперу. Во время войны с фашистами он сумел выпрыгнуть с па­рашютом из горящего самолета, раненым добраться из глубокого вражеского тыла к своим и, перенеся ампута­цию обмороженных стоп, снова добиться медицинского разрешения войти в летный состав боевой эскадрильи.
Увы, меня от участия в помпезной церемонии отстра­нили. Классный руководитель, старшая пионервожатая упрекнули меня в несознательности, выдвинули условие исправить оценки, подтянуть «хромавшую» дисциплину и заново выкрасить испорченную мной парту. На откид­ной крышке наклонной столешницы металлической за­щелкой от заплечной лямки ранца я выцарапал рисунок Антуана де Сент-Экзюпери — огромного удава, прогло­тившего слона.
Пионер — всем ребятам пример! — заявили ответ­ственные работники политического воспитания. — А при­мером чего ты можешь служить? Хулиганства, разгиль­дяйства? ...Зачем шляпу на парте выцарапал?!
Я уже нарядился в чистую, наглаженную мамой белую рубаху, приобрел пионерский галстук — пламенно-красный тряпичный треугольник за семьдесят пять копеек — и тут такое оскорбительное унижение!
С минуты на минуту ожидалось прибытие празднично­го кортежа. Я шел домой, кусая губы, чтобы не заплакать от обиды. Навстречу по дороге медленно проехала мили­цейская машина. За ней торжественно, чуть двигаясь, шел бронетранспортер, украшенный венками для возложения павшим воинам. В открытом люке боевой машины стоял Маресьев — широкоплечий, подтянутый мужчина сред­него возраста. На гражданском костюме фронтовика ры­царскими доспехами поблескивали длинные ряды наград. Какая-то сила толкнула меня вперед. Я подбежал к воен­ному транспорту, ухватился за боковую скобу, подтянул­ся и очутился нос к носу с удивленным героем.
Дяденька! Примите меня в пионеры! ...У меня и гал­стук с собой есть...
Снизу за мной уже вскарабкивался на борт обеспоко­енный беспорядком милиционер. Летчик взглянул на оп­ростоволосившегося невнимательностью постового, по­том на меня, на зажатый в моем кулачке клочок материи, улыбнулся:
Отчего ж не как все? Не терпится?
На меня у старшей пионервожатой зуб имеется. Мы с ней в контрах! Домой отправила...
—Сейчас разберемся... — Маресьев наклонился к соби­равшемуся схватить меня за шиворот милиционеру: —То­варищ лейтенант, слезьте с брони. Мальчик поедет со мной.
Ветеран подхватил меня, посадил рядом с собой на хо­лодный металл. Свежевыкрашенный в зеленый армейский цвет бронетранспортер как раз вырулил к площади мемо­риала, где в волнении замерли сотни юных кандидатов на присвоение пионерского звания. Дети ровными шеренга­ми стояли по бокам аллеи Славы и держали в руках приго­товленные для посвящения галстуки. Знаменитый летчик, не слезая с бронемашины, окинул взглядом собравшихся.
Ну-ка зови свою «зубастую» пионервожатую!
Я спрыгнул с борта, подбежал к пораженным руково­дителям школы:
Вас просит подойти Маресьев!
Молодая женщина с тугим узлом пионерского галсту­ка на пышной груди, в приколотой к шиньону шпилька­ми синей пилотке не поверила ушам:
Меня?! ...Маресьев?!
Да.
Когда пионервожатая, зачем-то чеканя неуверенный шаг, подошла к бронетранспортеру, титулованный гость убрал крепкой рукой со лба своего волевого лица нетро­нутую сединой прядь черных волос и поинтересовался:
А что, действительно так уж плох ваш шустрый подопечный?
Нет, нет! Что вы, он хороший мальчик...
Знаете, я тоже так думаю, — Маресьев протянул мне руку, и я взлетел на броню. Именитый воин повязал мне на шею красный галстук, затем шутливо-назидатель­но пригрозил пальцем:
Смотри же, будь готов!
Я вскинул в пионерском приветствии руку и прокри­чал на всю аллею Славы:
Всегда готов!


Комментариев нет:

Отправить комментарий