Ты меня ждешь. Сказ о казачьей любви.
От земли поднимался пар. Смешиваясь с рассветным туманом, он клочьями погружал свои белесые пальцы в побледневшее на востоке небо. Небо расталкивало ночь несмелыми дымчатыми лучами, подсвечивало едва видимую в клубящейся мгле речушку, гнало тьму прочь - за холмы, за лес, на запад. Занимался новый день.
Тяжелая от росы трава бисерно и пушисто поблескивала серебряной влагой, вязко окутывая копыта коня, которого Степан вывел под уздцы из сарая. Из хаты вышла на крыльцо Дарья. Она несмело переступила босыми ногами, наблюдая, как Степан возится с подпругой. Решилась, сбежала вниз, подошла вплотную, спросила, не отводя глаз:
- Что же ты, не прощаясь? Али обидела чем? Али не мила тебе больше?
- Люди зря болтать языками не станут, не бывает дыма без огня. Вернусь, услышу хоть единое слово кривое – зарублю, не посмотрю, что дитя носишь. Не мое оно, - Степан сжал кулаки, переждал, пока схлынет гнев, и потянул за седло, умащивая его удобнее. Конь прядал ушами, выдыхал шумно и горячо, как паровоз, пугливо косил глазом на хозяина, чувствуя его гнев.
- Степушка, родименький, никого нету у меня, окромя тебя, и никогда не было, милый, родимый, не люб мне никто, - зеленые, диковатые глаза Дарьи наполнялись соленой влагой, как озера, питаемые подземными родниками. Она преданно заглядывала снизу вверх, пытаясь поймать взгляд Степана. Исподняя рубаха, мятая со сна, норовила сползти с плеч, ноги промокли, и Дарью било мелкой, тугой дрожью. Она все пыталась ухватить мужа за рукав, не понимая, что тот сказал уже все, что хотел.
Степан окинул взглядом подворье, плетень, почерневшие резные балясины старого крыльца, справный, крепкий курень, хозяйственные постройки – разновеликие, но стройные, и перевел взгляд на жену. Столько люти было в его глазах, еще вчера горевших так же сильно любовью, что Дарья охнула и отпрянула, потом попыталась было удержать мужа за руку, но тот вскочил на коня, резанул шпорами и, вцепившись одной рукой в черкесскую шашку, а другой – в гриву, вылетел со двора. В последний раз мелькнули лампасы на походных шароварах, и оба силуэта – всадника и коня - слившись в движении, растворились в тумане.
Через мгновение снова послышались звуки лошадиных копыт. Дарья рванулась, загорелась радостью и сразу поникла – то был сосед. Звали его Иваном, но за кривой, крючковатый нос, нелепо смотрящийся на круглом, щекастом лице, за угрюмый нрав, за тяжелый, неприятный взгляд - был он прозван еще с юных лет Сычом. За ним, суетливо размазывая слезы по некрасивому, рябому лицу, путаясь в ногах у лошади, плелась Сычова жена – Нюра, добрая, но глуповатая баба, единственная, что приняла Дарью, и даже по-соседски с ней общалась. Плавно покачиваясь на лошади, не обращая внимания на жену, проплыл мимо двора Иван, глянув резко из-под насупленных бровей. Дарья побаивалась соседа – тот все норовил ущипнуть ее или задеть, когда они встречались на улице. Ставил коня на дыбы, пугая копытами, глядел сердито, не давал проходу, насмехаясь и притесняя. Ну ладно бабы, а он-то за что ее ненавидел – Дарье было невдомек.
Она постояла еще с минуту, пытаясь хоть что-то углядеть в непроглядном тумане, и пошла в дом, покачиваясь и горестно подвывая, тихо и тонко, жалобным бабским приговором. Дома Дарья долго сидела в горнице на полу под иконами, размашисто и заискивающе крестилась, заглядывая в темные, потрескавшиеся лики безучастных святых. Потом поднялась, тяжело и нехотя, скинула с себя промокшее белье, натянула теплые гетры, старые башмаки, повседневную юбку, выгоревшую на спине голубоватую рубаху, подвязалась завесой и принялась хлопотать по хозяйству.
Задала свиньям, подоила корову, вывела ее за ворота, передала пастуху на выгул. Юркой змейкой снуя по двору, вымела сор, выгребла вчерашнюю золу из печи, подхватила белье, по крутому спуску пошла к реке, расталкивая подолом клонящиеся над тропой спелые травы.
Упершись в мостки коленями, драла белье, сбивая руки в кровь. Останавливалась на секунду, заправляла черную блестящую прядь за ухо, жмурилась на входящее в силу солнышко и снова трепала белье, вымещая на нем обиду.
Возвращаться было тяжело – ноги занемели от долгого сидения, дорога поднималась круто вверх, отбирая последние силы. Травы, которые весело перехлестывались и качали головками при спуске, теперь норовили остановить, цепляясь за юбку. Добравшись до хаты, Дарья совсем задохнулась. Постояла, прислонившись к врытому столбу, от которого разбегались бельевые веревки, и чувствуя, как тяжелеет на спине рубаха, пропитываясь потом.
Развешанное белье надувалось и опадало, полоскало по ветру стягами; веревки прогнулись от тяжести, она подперла их рогатинами и села отдохнуть тут же, прямо на землю. Потянула за гребень, рассыпав жгут волос черной волной по спине, тряхнула устало головой – ветерок принялся играть прядями, приятной прохладой перебирая волосы. Устало прислонившись к стене сарая, она прикрыла на минуту глаза и замечталась.
Вот закончится поход, станичный отряд вернется с победой, все уцелеют, все останутся живы. И не будет ни плача, ни криков, ни горя – а только радость встречи. Ее Степушка въедет во двор, гордо неся свое ладное тело в седле и поигрывая шашкой, она выбежит к нему навстречу, поможет расседлать и напоить коня. Потом будет кормить мужа, ласково поднося ему кушанья и тайком любуясь его могучей спиной, крепкими руками, твердыми, слегка сутулящимися от тяжелого труда плечами, а потом будет ночь. И не останется ни людей, ни наговоров, ни капли этой сжавшейся в комок злости в глазах мужа… останутся только он и она… Дарья раскраснелась, грудь заходила тяжело, она схватила прядь волос, прижала ко рту, чтобы не застонать вголос…
- Ишь, сидит ведьма простоволосая, распустила патлы, небось ворожит сызнова. Вон у Марьиной коровы вымя чуть не усохло, ее работа, - Дарья вынырнула из беспамятства, испуганно оглянулась - две соседки на пути к реке остановились у ее плетня, - Чего зыркаешь? Волос долгий да ум короткий!
Злословили они смачно, получая удовольствие от безмолвия жертвы и ее испуганных глаз. Дарья вздохнула - никогда они не впустят ее в свою общину, никогда не простят ей того, что она переселенка, из пришлых, что она красива той необъяснимой, неувядающей красотой, которая, скорее, отпугивает, чем привлекает людей.
И самое главное – они никогда не простят ей той негасимой страстной любви, которой пылает к ней Степан. Бита не была ни разу, жила как за каменной стеной, горя не знала, пока станичные бабы не взялись за свое черное дело, из зависти возводя наветы один за другим. Капля, знамо, камень точит – и вот Степан уже поглядывает косо, таит холодок в уголках глаз.
Она вспомнила, как топал ногами Петрович, узнав, что Степан, не имея при себе денег, выменял в столице наградной дедов кинжал на цветастый платок дорогого китайского шелка. Дед орал, что выпорет окаянного на общем сходе на площади, не поглядит, что тот вырос до притолоки. Он бегал по хате и хватался то за ремень, то за сердце, грозя кулаком «проклятой глазастой бабе», свихнувшей ум его сыну. Дарья пряталась в углу за сундуком, прижимая бесценный платок к груди, рассматривала диковинных птиц, невиданные цветы, мягкие, прозрачные краски, зарывалась лицом в тонкую ткань – над мужниным подарком светились немым обожанием ее счастливые глаза.
Степан смеялся, уворачивался от батиных кулаков, глядел неотрывно на жену – и столько в его глазах было любви, что Дарья, задохнувшись в своем углу и, не умея сказать словами, просто заплакала. Крупные, светлые капли текли по лицу, смачивали драгоценную ткань подарка, и навсегда связывали их со Степаном в крепкий узел, который не под силу разрубить ни жизни, ни смерти.
Бабы давно пошли своей дорогой, а Дарья все сидела, перебирая в памяти милые сердцу воспоминания. Омрачало их лишь то, что она с месяц уже не могла отыскать тот платок: перерыла, перевернула все тряпье в сундуке, каждый закуток в хате осмотрела, даже по окресту искала, надеясь, что легкую ткань унесло после стирки ветром, но платок так и не нашелся. Она не осмеливалась сказать об этом Степану, она скорее бы руку себе дала отрубить, но не призналась мужу, что утеряла его подарок.
Горько вздохнув, Дарья пошла в хату – пора ставить опару, стряпать пироги, идти на поклон к старикам. Она до немоты боялась свекра, но без его благословения не имела права присоединиться к пальмовникам, которые на днях отправлялись из станицы на поклон чудотворной казачьей иконе «Утоли моя печали», что выставлена была в церкви Святого Николая, ажно в самой Москве. Дарья твердо была уверена, что только она одна и в силах помочь Степану вернуться живым, невредимым и со спокойным сердцем.
Если бы не пироги с вишнями, которые Петрович любил до беспамятства – может, и не судилось бы Дарьюшке получить желанное благословение. Но пироги удались, дед пребывал после обеда в благом духе, и не только отпустил невестку в Москву, но даже пообещал найти людей, чтобы присмотрели за хозяйством во время ее отсутствия.
В лагерь прибыли уже затемно. Степь дышала еще не остывшим зноем, в темноте прятались смутные тени прошедшего дня. Фыркали кони, звякали посуда и оружие, свистела тоненько совка-сплюшка над ночной землей. Поблескивая на клинках, тускло и желто глазела с высоты луна.
Распрягали коней, шутили, жгли костры, варили кашу, пили водку, пели песни – про Дон, про нелегкую казацкую судьбинушку. Кто-то завел глухо, неожиданно, с места – прямо в омут песенного водоворота:
- Как ты когда-то мне лгала-а,
что сердце девичье своё
давно другому отдала…
Степан подхватил своим низовым, грудным голосом, знаменитым на всю станицу:
- Я только верной пули жду,
чтоб утолить печаль свою,
и чтоб пресечь нашу вражду…
Умолк на полуслове, сжалось нестерпимой болью сердце – будто свинцом плавленым прожгло грудину насквозь. Песня без поддержки Степана оборвалась, так и не успев родиться. Степан крутнулся резко, отвернулся ото всех, пряча искаженное страданием лицо – и встретился с острыми, пронизывающими ненавистью глазами Сыча.
Тот не участвовал в приготовлениях и разговорах – лежал отдельно, подперев голову рукой – по лицу его танцевали червоные сполохи костра. Когда их взгляды пересеклись, Иван достал из внутреннего кармана цветастый платок китайского шелка и, глядя прямо перед собой горящими ненасытными глазами, переложил его в другой карман, ближе к сердцу.
Степан полыхнул первобытной яростью, схватился за шашку, перед глазами возникло теплое со сна, пахнущее молоком и такое податливое тело Дарьи, его любой Дарьюшки – и чужие руки на нем, шарящие, ищущие, жаждущие… В голове помутилось, сердце остановилось на мгновение и потом снова забилось с удвоенной силой.
Он поднес руки к ушам и с силой рванул обе серьги – в ответ Иван усмехнулся и отвел, наконец, свои алчущие хищные глаза.
Ждет земля семени. Ждет поле пахаря. Ждет небо солнышка. Ждет весна всходов. Ждет река паводка.
Ребенок, зачатый в любви – ждет рождения.
Ждет Дарья любимого.
И только Степан, Сыч и еще две сотни казаков не ждут уже ничего. Плечом к плечу лежат они, укрывая родную землю своими телами.
Без любви – нет ни весны, ни истории, ни жизни, ни смерти.
* - Серьга в левом ухе у казака означала, что он единственный сын у матери, серьга в правом - последний мужчина в роду.
Если же казак носил по серьге и в правом, и левом ухе - это означало, что он один ребенок у родителей.
В походах и в боях таких казаков по возможности берегли и негласно защищали.
От земли поднимался пар. Смешиваясь с рассветным туманом, он клочьями погружал свои белесые пальцы в побледневшее на востоке небо. Небо расталкивало ночь несмелыми дымчатыми лучами, подсвечивало едва видимую в клубящейся мгле речушку, гнало тьму прочь - за холмы, за лес, на запад. Занимался новый день.
Тяжелая от росы трава бисерно и пушисто поблескивала серебряной влагой, вязко окутывая копыта коня, которого Степан вывел под уздцы из сарая. Из хаты вышла на крыльцо Дарья. Она несмело переступила босыми ногами, наблюдая, как Степан возится с подпругой. Решилась, сбежала вниз, подошла вплотную, спросила, не отводя глаз:
- Что же ты, не прощаясь? Али обидела чем? Али не мила тебе больше?
- Люди зря болтать языками не станут, не бывает дыма без огня. Вернусь, услышу хоть единое слово кривое – зарублю, не посмотрю, что дитя носишь. Не мое оно, - Степан сжал кулаки, переждал, пока схлынет гнев, и потянул за седло, умащивая его удобнее. Конь прядал ушами, выдыхал шумно и горячо, как паровоз, пугливо косил глазом на хозяина, чувствуя его гнев.
- Степушка, родименький, никого нету у меня, окромя тебя, и никогда не было, милый, родимый, не люб мне никто, - зеленые, диковатые глаза Дарьи наполнялись соленой влагой, как озера, питаемые подземными родниками. Она преданно заглядывала снизу вверх, пытаясь поймать взгляд Степана. Исподняя рубаха, мятая со сна, норовила сползти с плеч, ноги промокли, и Дарью било мелкой, тугой дрожью. Она все пыталась ухватить мужа за рукав, не понимая, что тот сказал уже все, что хотел.
Степан окинул взглядом подворье, плетень, почерневшие резные балясины старого крыльца, справный, крепкий курень, хозяйственные постройки – разновеликие, но стройные, и перевел взгляд на жену. Столько люти было в его глазах, еще вчера горевших так же сильно любовью, что Дарья охнула и отпрянула, потом попыталась было удержать мужа за руку, но тот вскочил на коня, резанул шпорами и, вцепившись одной рукой в черкесскую шашку, а другой – в гриву, вылетел со двора. В последний раз мелькнули лампасы на походных шароварах, и оба силуэта – всадника и коня - слившись в движении, растворились в тумане.
Через мгновение снова послышались звуки лошадиных копыт. Дарья рванулась, загорелась радостью и сразу поникла – то был сосед. Звали его Иваном, но за кривой, крючковатый нос, нелепо смотрящийся на круглом, щекастом лице, за угрюмый нрав, за тяжелый, неприятный взгляд - был он прозван еще с юных лет Сычом. За ним, суетливо размазывая слезы по некрасивому, рябому лицу, путаясь в ногах у лошади, плелась Сычова жена – Нюра, добрая, но глуповатая баба, единственная, что приняла Дарью, и даже по-соседски с ней общалась. Плавно покачиваясь на лошади, не обращая внимания на жену, проплыл мимо двора Иван, глянув резко из-под насупленных бровей. Дарья побаивалась соседа – тот все норовил ущипнуть ее или задеть, когда они встречались на улице. Ставил коня на дыбы, пугая копытами, глядел сердито, не давал проходу, насмехаясь и притесняя. Ну ладно бабы, а он-то за что ее ненавидел – Дарье было невдомек.
Она постояла еще с минуту, пытаясь хоть что-то углядеть в непроглядном тумане, и пошла в дом, покачиваясь и горестно подвывая, тихо и тонко, жалобным бабским приговором. Дома Дарья долго сидела в горнице на полу под иконами, размашисто и заискивающе крестилась, заглядывая в темные, потрескавшиеся лики безучастных святых. Потом поднялась, тяжело и нехотя, скинула с себя промокшее белье, натянула теплые гетры, старые башмаки, повседневную юбку, выгоревшую на спине голубоватую рубаху, подвязалась завесой и принялась хлопотать по хозяйству.
Задала свиньям, подоила корову, вывела ее за ворота, передала пастуху на выгул. Юркой змейкой снуя по двору, вымела сор, выгребла вчерашнюю золу из печи, подхватила белье, по крутому спуску пошла к реке, расталкивая подолом клонящиеся над тропой спелые травы.
Упершись в мостки коленями, драла белье, сбивая руки в кровь. Останавливалась на секунду, заправляла черную блестящую прядь за ухо, жмурилась на входящее в силу солнышко и снова трепала белье, вымещая на нем обиду.
Возвращаться было тяжело – ноги занемели от долгого сидения, дорога поднималась круто вверх, отбирая последние силы. Травы, которые весело перехлестывались и качали головками при спуске, теперь норовили остановить, цепляясь за юбку. Добравшись до хаты, Дарья совсем задохнулась. Постояла, прислонившись к врытому столбу, от которого разбегались бельевые веревки, и чувствуя, как тяжелеет на спине рубаха, пропитываясь потом.
Развешанное белье надувалось и опадало, полоскало по ветру стягами; веревки прогнулись от тяжести, она подперла их рогатинами и села отдохнуть тут же, прямо на землю. Потянула за гребень, рассыпав жгут волос черной волной по спине, тряхнула устало головой – ветерок принялся играть прядями, приятной прохладой перебирая волосы. Устало прислонившись к стене сарая, она прикрыла на минуту глаза и замечталась.
Вот закончится поход, станичный отряд вернется с победой, все уцелеют, все останутся живы. И не будет ни плача, ни криков, ни горя – а только радость встречи. Ее Степушка въедет во двор, гордо неся свое ладное тело в седле и поигрывая шашкой, она выбежит к нему навстречу, поможет расседлать и напоить коня. Потом будет кормить мужа, ласково поднося ему кушанья и тайком любуясь его могучей спиной, крепкими руками, твердыми, слегка сутулящимися от тяжелого труда плечами, а потом будет ночь. И не останется ни людей, ни наговоров, ни капли этой сжавшейся в комок злости в глазах мужа… останутся только он и она… Дарья раскраснелась, грудь заходила тяжело, она схватила прядь волос, прижала ко рту, чтобы не застонать вголос…
- Ишь, сидит ведьма простоволосая, распустила патлы, небось ворожит сызнова. Вон у Марьиной коровы вымя чуть не усохло, ее работа, - Дарья вынырнула из беспамятства, испуганно оглянулась - две соседки на пути к реке остановились у ее плетня, - Чего зыркаешь? Волос долгий да ум короткий!
Злословили они смачно, получая удовольствие от безмолвия жертвы и ее испуганных глаз. Дарья вздохнула - никогда они не впустят ее в свою общину, никогда не простят ей того, что она переселенка, из пришлых, что она красива той необъяснимой, неувядающей красотой, которая, скорее, отпугивает, чем привлекает людей.
И самое главное – они никогда не простят ей той негасимой страстной любви, которой пылает к ней Степан. Бита не была ни разу, жила как за каменной стеной, горя не знала, пока станичные бабы не взялись за свое черное дело, из зависти возводя наветы один за другим. Капля, знамо, камень точит – и вот Степан уже поглядывает косо, таит холодок в уголках глаз.
Она вспомнила, как топал ногами Петрович, узнав, что Степан, не имея при себе денег, выменял в столице наградной дедов кинжал на цветастый платок дорогого китайского шелка. Дед орал, что выпорет окаянного на общем сходе на площади, не поглядит, что тот вырос до притолоки. Он бегал по хате и хватался то за ремень, то за сердце, грозя кулаком «проклятой глазастой бабе», свихнувшей ум его сыну. Дарья пряталась в углу за сундуком, прижимая бесценный платок к груди, рассматривала диковинных птиц, невиданные цветы, мягкие, прозрачные краски, зарывалась лицом в тонкую ткань – над мужниным подарком светились немым обожанием ее счастливые глаза.
Степан смеялся, уворачивался от батиных кулаков, глядел неотрывно на жену – и столько в его глазах было любви, что Дарья, задохнувшись в своем углу и, не умея сказать словами, просто заплакала. Крупные, светлые капли текли по лицу, смачивали драгоценную ткань подарка, и навсегда связывали их со Степаном в крепкий узел, который не под силу разрубить ни жизни, ни смерти.
Бабы давно пошли своей дорогой, а Дарья все сидела, перебирая в памяти милые сердцу воспоминания. Омрачало их лишь то, что она с месяц уже не могла отыскать тот платок: перерыла, перевернула все тряпье в сундуке, каждый закуток в хате осмотрела, даже по окресту искала, надеясь, что легкую ткань унесло после стирки ветром, но платок так и не нашелся. Она не осмеливалась сказать об этом Степану, она скорее бы руку себе дала отрубить, но не призналась мужу, что утеряла его подарок.
Горько вздохнув, Дарья пошла в хату – пора ставить опару, стряпать пироги, идти на поклон к старикам. Она до немоты боялась свекра, но без его благословения не имела права присоединиться к пальмовникам, которые на днях отправлялись из станицы на поклон чудотворной казачьей иконе «Утоли моя печали», что выставлена была в церкви Святого Николая, ажно в самой Москве. Дарья твердо была уверена, что только она одна и в силах помочь Степану вернуться живым, невредимым и со спокойным сердцем.
Если бы не пироги с вишнями, которые Петрович любил до беспамятства – может, и не судилось бы Дарьюшке получить желанное благословение. Но пироги удались, дед пребывал после обеда в благом духе, и не только отпустил невестку в Москву, но даже пообещал найти людей, чтобы присмотрели за хозяйством во время ее отсутствия.
В лагерь прибыли уже затемно. Степь дышала еще не остывшим зноем, в темноте прятались смутные тени прошедшего дня. Фыркали кони, звякали посуда и оружие, свистела тоненько совка-сплюшка над ночной землей. Поблескивая на клинках, тускло и желто глазела с высоты луна.
Распрягали коней, шутили, жгли костры, варили кашу, пили водку, пели песни – про Дон, про нелегкую казацкую судьбинушку. Кто-то завел глухо, неожиданно, с места – прямо в омут песенного водоворота:
- Как ты когда-то мне лгала-а,
что сердце девичье своё
давно другому отдала…
Степан подхватил своим низовым, грудным голосом, знаменитым на всю станицу:
- Я только верной пули жду,
чтоб утолить печаль свою,
и чтоб пресечь нашу вражду…
Умолк на полуслове, сжалось нестерпимой болью сердце – будто свинцом плавленым прожгло грудину насквозь. Песня без поддержки Степана оборвалась, так и не успев родиться. Степан крутнулся резко, отвернулся ото всех, пряча искаженное страданием лицо – и встретился с острыми, пронизывающими ненавистью глазами Сыча.
Тот не участвовал в приготовлениях и разговорах – лежал отдельно, подперев голову рукой – по лицу его танцевали червоные сполохи костра. Когда их взгляды пересеклись, Иван достал из внутреннего кармана цветастый платок китайского шелка и, глядя прямо перед собой горящими ненасытными глазами, переложил его в другой карман, ближе к сердцу.
Степан полыхнул первобытной яростью, схватился за шашку, перед глазами возникло теплое со сна, пахнущее молоком и такое податливое тело Дарьи, его любой Дарьюшки – и чужие руки на нем, шарящие, ищущие, жаждущие… В голове помутилось, сердце остановилось на мгновение и потом снова забилось с удвоенной силой.
Он поднес руки к ушам и с силой рванул обе серьги – в ответ Иван усмехнулся и отвел, наконец, свои алчущие хищные глаза.
Ждет земля семени. Ждет поле пахаря. Ждет небо солнышка. Ждет весна всходов. Ждет река паводка.
Ребенок, зачатый в любви – ждет рождения.
Ждет Дарья любимого.
И только Степан, Сыч и еще две сотни казаков не ждут уже ничего. Плечом к плечу лежат они, укрывая родную землю своими телами.
Без любви – нет ни весны, ни истории, ни жизни, ни смерти.
* - Серьга в левом ухе у казака означала, что он единственный сын у матери, серьга в правом - последний мужчина в роду.
Если же казак носил по серьге и в правом, и левом ухе - это означало, что он один ребенок у родителей.
В походах и в боях таких казаков по возможности берегли и негласно защищали.
Очень трогательный рассказ о любви, смирении и надеждах.
ОтветитьУдалить