. . .
Поэт когда-то написал:
«Мороз и солнце – день чудесный».
Да, в день весёлый, в день воскресный
он в том увидел идеал.
Мороз как исстари, мороз,
но солнце тусклое над Русью,
чьё имя дымом от берёз
напитано, как зыбкой грустью…
Кровь наша слишком горяча
и потому морозу рады,
как он с набрякшего плеча
куёт сверканье снегопада.
Пускай несчастий чёрный свет
и гибель часто в лица веет.
Мы помним, что сказал поэт,
от вдохновенья бронзовея!
Неуклюжее стихотворение
И всё же в выборе между молчаньем и словом –
я выберу слово.
И всё же в выборе между правдой и ложью –
я выберу правду.
И всё же в выборе между жертвой и палачом –
я выберу жертву.
И всё же в выборе между ангелом и чёртом –
я выберу ангела.
. . .
Над дорогой, что ведёт на кладбище,
будто перезвон колоколов
раздаётся смутно, ускользающе…
Но иду порой на этот зов.
Ветерок томящий, птичьи свисты,
шелест наливающихся крон,
и поймать пытается транзистор
тот далёкий зыбкий перезвон.
И стою я с головой склонённой
перед всеми этими людьми,
пред своей прабабушкой Матрёной
под могильным холмиком земли.
Полон запоздалых сожалений,
думаю о ней я и о том,
сколько отошедших поколений
шепчет с рощей в воздухе пустом.
На ветрах жестоких глухо стыли
их сердца, Иванов и Матрён.
Жили: веселились и грустили
под тягучий колокольный звон.
Почему же скупо мы и редко
в вихре дел и малых и больших
вспоминаем о родне, о предках,
о печалях, о надеждах их?
Коль, Земля, к забвенью ты спокойна,
то ничем тебя не прогневишь…
Как забыть прабабушку Матрёну –
скрытую поддержку корневищ?
Беспокойства даром или данью
облагает нас, живущих, прах.
Отзвуки тех песен, тех рыданий
в новых песнях и колоколах!
. . .
Я с чистой душою, как с девственно-белым мольбертом,
в поля выхожу и иду далеко-далеко,
чтоб душу наполнить осенним прерывистым ветром,
осенней палитрой, напитанной сизым дымком.
А поле бескрайне, а дождик всё сеет и сеет,
но вот ударяются в грудь деревеньки плетни…
Щемящее слово: не Русь, не Россию – Расею,
овитую скудным бурьяном и запахом влаги, вдохни.
Как будто всё было: телёнок, ребристые крыши
и яркость цветов у забора, не блёкнущих до ноября,
и всплески деревьев, и поле с тропинкой…Бери же
шумящие крылья надежды, чтоб даль оглядеть, воспаря!
С пригорка смотрю на церквушку, впиваю сиянье
и осени грусть я за тихим с собой разговором,
но речкой весенней ломается вдруг расстоянье,
нахлынув простором!
. . .
У безнадёжной надежды лиловые звёзды
и серый крупитчатый рассветный снежок,
и слепая снежинка летящего поезда
по пейзажу наискосок.
А ещё у неё горизонт бугристый
и зеркальный пристальный гололёд,
догорающий весело и искристо
провороненный свой черёд.
И притом у неё певучий омут
и раскидистые этажи,
и сила бессилия крикнуть другому
устающему – надо жить!
Песнь добровольца
Люблю я тоже тишину
семью и дом… Поверьте:
я б лучше обнимал жену,
чем тело спелой смерти.
Но если лада нет в дому
твоей страны отныне,
то лучше потонуть в дыму
в горах или в долине.
Там мёртвого врага оскал,
там кровь из раны брызнет!
Себе я счастья не искал
в поруганной отчизне.
Что счастье? Призрак слабаков
в разливе вражьей злобы.
Из-под кисейных облаков
летят на души бомбы!
Достаточно и тридцати
лет, прожитых незряче,
когда решишься ты уйти
от смертных ран горячих.
Коль все умрём, так предпочесть
смерть не в постели смею,
нет лучше смерти, чем за честь,
за дом и за идею.
Жизнь жестока, а смерть мягка,
кротка и молчалива.
Осталось жизни полглотка
кровавого разлива…
. . .
Кто бежит от войны всё равно попадает в неё,
всё равно наточила она на него лезвиё.
Если юною ведьмой сразится с отважным бойцом –
к дезертиру она обернётся беззубым лицом.
Изведёт его страхом и водочной мёртвой водой,
одиночеством, хворью и горькой внезапной бедой.
Если воин спокойно лежит на её берегу –
дезертир улыбается бледной улыбкой врагу.
Он обходит опасность и в бой не пойдёт нипочём,
но по-прежнему смерть нависает над слабым плечом.
Кто бежит от войны, от неё не сбежит никогда.
Не взойдя, отсверкает его боевая звезда.
. . .
Первозданное слово живёт в тишине родниково,
на опушке тенистой, на кромке болотных земель.
В тишине начинают звучать осторожной подковой
то ли дальние грозы, то ли чуткая с веток капель…
Родниковое слово в младенца ликующем крике
и в роженицы стоне, в котором творящая боль.
Это всё, это всё к первозданному слову тропинки,
где жужжанье слепней, где сплетаются жизнь и любовь.
Затирается слово житейской безрадостной прозой,
но порою омоется вешней внезапной грозой.
И тогда загораются звуки, как светлые слёзы,
и глаза наполняются детской певучей слезой.
Пусть на долгие годы они будут снова забыты
и сияние Слова к тебе не придёт на порог.
Только помни, что есть на неласковом свете молитвы,
родниковое Слово, в котором младенец и Бог!
Из цикла «Современные русские песни»
Бомж с вокзальчика Курского,
он классический бомж:
он поделит закуску вам,
а бутылку – с трудом.
Люди чистые, шустрые
ускоряют свой шаг,
а в бомжаре у Курского
тоже плачет душа.
Был он Петей иль Сенечкой
там, когда-то, давно…
А теперь на скамеечке
допивает вино.
Строил планы на лучшее
на балу выпускном,
но судьбинушка злючая
поразрушила дом.
И теперь он скитается,
собирает куски,
и в живых не считается…
Как же так, земляки?
Он же рос с нами рядом,
наш товарищ и друг.
Почему ж только гады
оказались вокруг?
Нам – уют и семейка,
цвет домашних цветов,
а ему – край скамейки
и побои ментов.
Но и с этого края
за черту, за черту
мы его выпираем
за его простоту.
Бомж с вокзальчика Курского
своё пойло допьёт,
и из мира из русского
с тихим вздохом уйдёт…
. . .
Привет, привет тебе, Аркона,
священный град!
Цветов славянского Закона
бессмертный сад!
На агоре четырёхликий
Бог Свентовит.
Вокруг приветственные клики
и гулкость плит.
Не помнит ныне остров Рюген
про тот Буян,
хотя, быть может, славный Рюрик
из тех славян.
В бою порушили датчане
твой храм и лад.
Но мы храним в сердцах преданье
про чудный град!
Лефортово
Стук копытный и конки полоски,
лип неверный смеющийся свет…
Здесь столетье назад Митропольский
шёл в училище, стройный кадет.
А потом где-то здесь с юнкерами,
став уже офицер, фронтовик, -
бил штыком, пробивался дворами,
и палил по нему большевик.
Много вёсен с тех пор пролетело,
отгорели гражданской огни.
И в Китае Арсений Несмелов
вспоминал те далёкие дни.
И кадетскую строгую пору,
и восстанья шальные бои –
как огромный и каменный город
предал витязей белых своих…
Я стою под лефортовской липой,
её ветхою сенью одет.
Здесь ходил по бульварам великий
Митропольский-Несмелов, поэт.
. . .
С печалью вспоминаю миги те,
в которых я обидел ненароком
по собственной трусливой слепоте,
или в слепом безумии коротком.
Обида – это тихая беда.
Ты думаешь – её нанёс чужому?
Нет, всё едино, и она всегда
и к твоему потом приходит дому.
Теперь мечтаю: как бы хорошо,
когда тебя бы искренне простили.
И радость голосистым малышом
прошлёпала ножонками босыми…
И мир бы наступил совсем другим –
в надёжном человечьем измеренье.
И солнц весенних звонкие круги
ласкали слух бы, радовали зренье.
…Ну а свои б простил обиды ты –
гнобили и тебя, порой жестоко, -
чтоб в мире стало больше доброты,
пускай она порой выходит боком?..
-Нет, за свои обиды не готов
прощать. И не хочу, и не научен.
Пусть будет мир таков как есть, таков:
безрадостен, безжалостен и скучен…
. . .
Закрывается время усталых равнин,
над которыми птицею песнь ямщика,
но в которых не счастлив с тех пор ни один,
и в пыли придорожной кочуют века.
Начинается время стреляющих гор,
раскалённых пустынь и разбойных морей.
Ты от спячки встряхнись, передёрни затвор
и в движенье повстанцев вливайся скорей.
Ты презренью к врагу научись у врагов,
попадая в иной и безжалостный век,
очутившись один у чужих берегов
бывших прежде своими заливов и рек.
Будь в смертельном бою остроглаз, остроскул.
Только в сердце скалистом на самом на дне
пусть таится равнинный тоскующий гул
песен русских дорог и несбывшихся дней.
. . .
И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой?
Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему?
Ветхий Завет. Бытие.
Глава 4
Я не сторож брату моему –
что мне брат, нелепый и угрюмый?
Лучше будем впредь по одному
доживать на жизненном ветру мы.
Даже и свой дом не сторожу,
потому что прочного нет дома:
где живу – я им не дорожу,
к более комфортному влекомый.
Что мне до преданий старины?
Их не шепчут стынущие губы.
Я не сторож у родной страны,
что предстала мачехой безлюбой…
Я не сторож брату моему,
я не сторож больше никому.
Лишь души потёртую суму
сторожу, неся её во тьму.
. . .
В Россию он пришёл туристом:
попить, покушать шашлыки
и, в речку сиганув со свистом,
подемонстрировать гребки.
Мужик, натурою не узкий,
он не созрел и в шестьдесят.
Он требует вина, закуски,
по жизни плоской колеся.
Куда он сгинул: умер, спился
в своих удалых чудесах?
Нет, он с туманом растворился
в туристских песенных лесах!
За двадцать лет
Здесь за Арбатом двадцать лет назад
шальные пули принимали зданья,
листвой багряной ослеплял нас ад,
и гибло обречённое восстанье!
Я медленно иду сейчас почтить –
немногий незабывший очевидец –
сам побеждённый, сам я тень почти,
с тенями злого прошлого увидясь!
Круговорот рождений и смертей
я наблюдал потом двадцатилетье.
Я счастлив за играющих детей,
но что о том огне узнают дети?!
По стёклам отрешённым мертвецы
плывут, в земную новь не погружаясь,
ровесники и братья, и отцы,
от облаков закатных отражаясь…
4 окт.2013
. . .
Лицо коня прекрасней и умней.
Н. Заболоцкий
О, как прекрасна голова коня,
глядящего сквозь веер вешних веток!
Она полна спокойного огня,
весеннего ликующего света!
И смотрят мудро добрые глаза
под чуткими дрожащими ушами.
В них луж небесных ломких бирюза
и чёрная земли тяжёлой память.
Как благородны те, чьё счастье – бег,
как радостен подробный стук копытный!
Пусть чаще скрип нагруженных телег,
удар кнута и сена клок несытный…
Вот так и я, дружище конь, рождён
к паренью меж землёй и небом – бегу.
Но мой полёт лишь только краткий сон,
и чаще пассажиром вялым еду…
И потому тебя я обниму
за тёплую главу твою большую.
С тобою вместе я б ушёл во тьму.
Огонь один у нас в груди бушует.
. . .
После мартовского странного тепла
густо выпал по морозцу снег апрельский
и равнина заоконная светла
трепетаньем белоснежной занавески!
Словно робкий необъезженный поэт
первой мучимый строфою неумелой
неожиданно хочу воспеть сюжет
чистоты непрочной запоздалой белой…
Ведь она большую веру нам даёт
в то, что жизнь пробьётся после суши
и что капли будут звонко бить об лёд,
леденея, вновь хрустальным льдом очистят души!
В то, что оживёт-очнётся Русь
За внезапной этой хладной пеленою.
Так что снежный ангел мой, не трусь
Пролетая над апрельскою страною!
Поэт когда-то написал:
«Мороз и солнце – день чудесный».
Да, в день весёлый, в день воскресный
он в том увидел идеал.
Мороз как исстари, мороз,
но солнце тусклое над Русью,
чьё имя дымом от берёз
напитано, как зыбкой грустью…
Кровь наша слишком горяча
и потому морозу рады,
как он с набрякшего плеча
куёт сверканье снегопада.
Пускай несчастий чёрный свет
и гибель часто в лица веет.
Мы помним, что сказал поэт,
от вдохновенья бронзовея!
Неуклюжее стихотворение
И всё же в выборе между молчаньем и словом –
я выберу слово.
И всё же в выборе между правдой и ложью –
я выберу правду.
И всё же в выборе между жертвой и палачом –
я выберу жертву.
И всё же в выборе между ангелом и чёртом –
я выберу ангела.
. . .
Над дорогой, что ведёт на кладбище,
будто перезвон колоколов
раздаётся смутно, ускользающе…
Но иду порой на этот зов.
Ветерок томящий, птичьи свисты,
шелест наливающихся крон,
и поймать пытается транзистор
тот далёкий зыбкий перезвон.
И стою я с головой склонённой
перед всеми этими людьми,
пред своей прабабушкой Матрёной
под могильным холмиком земли.
Полон запоздалых сожалений,
думаю о ней я и о том,
сколько отошедших поколений
шепчет с рощей в воздухе пустом.
На ветрах жестоких глухо стыли
их сердца, Иванов и Матрён.
Жили: веселились и грустили
под тягучий колокольный звон.
Почему же скупо мы и редко
в вихре дел и малых и больших
вспоминаем о родне, о предках,
о печалях, о надеждах их?
Коль, Земля, к забвенью ты спокойна,
то ничем тебя не прогневишь…
Как забыть прабабушку Матрёну –
скрытую поддержку корневищ?
Беспокойства даром или данью
облагает нас, живущих, прах.
Отзвуки тех песен, тех рыданий
в новых песнях и колоколах!
. . .
Я с чистой душою, как с девственно-белым мольбертом,
в поля выхожу и иду далеко-далеко,
чтоб душу наполнить осенним прерывистым ветром,
осенней палитрой, напитанной сизым дымком.
А поле бескрайне, а дождик всё сеет и сеет,
но вот ударяются в грудь деревеньки плетни…
Щемящее слово: не Русь, не Россию – Расею,
овитую скудным бурьяном и запахом влаги, вдохни.
Как будто всё было: телёнок, ребристые крыши
и яркость цветов у забора, не блёкнущих до ноября,
и всплески деревьев, и поле с тропинкой…Бери же
шумящие крылья надежды, чтоб даль оглядеть, воспаря!
С пригорка смотрю на церквушку, впиваю сиянье
и осени грусть я за тихим с собой разговором,
но речкой весенней ломается вдруг расстоянье,
нахлынув простором!
. . .
У безнадёжной надежды лиловые звёзды
и серый крупитчатый рассветный снежок,
и слепая снежинка летящего поезда
по пейзажу наискосок.
А ещё у неё горизонт бугристый
и зеркальный пристальный гололёд,
догорающий весело и искристо
провороненный свой черёд.
И притом у неё певучий омут
и раскидистые этажи,
и сила бессилия крикнуть другому
устающему – надо жить!
Песнь добровольца
Люблю я тоже тишину
семью и дом… Поверьте:
я б лучше обнимал жену,
чем тело спелой смерти.
Но если лада нет в дому
твоей страны отныне,
то лучше потонуть в дыму
в горах или в долине.
Там мёртвого врага оскал,
там кровь из раны брызнет!
Себе я счастья не искал
в поруганной отчизне.
Что счастье? Призрак слабаков
в разливе вражьей злобы.
Из-под кисейных облаков
летят на души бомбы!
Достаточно и тридцати
лет, прожитых незряче,
когда решишься ты уйти
от смертных ран горячих.
Коль все умрём, так предпочесть
смерть не в постели смею,
нет лучше смерти, чем за честь,
за дом и за идею.
Жизнь жестока, а смерть мягка,
кротка и молчалива.
Осталось жизни полглотка
кровавого разлива…
. . .
Кто бежит от войны всё равно попадает в неё,
всё равно наточила она на него лезвиё.
Если юною ведьмой сразится с отважным бойцом –
к дезертиру она обернётся беззубым лицом.
Изведёт его страхом и водочной мёртвой водой,
одиночеством, хворью и горькой внезапной бедой.
Если воин спокойно лежит на её берегу –
дезертир улыбается бледной улыбкой врагу.
Он обходит опасность и в бой не пойдёт нипочём,
но по-прежнему смерть нависает над слабым плечом.
Кто бежит от войны, от неё не сбежит никогда.
Не взойдя, отсверкает его боевая звезда.
. . .
Первозданное слово живёт в тишине родниково,
на опушке тенистой, на кромке болотных земель.
В тишине начинают звучать осторожной подковой
то ли дальние грозы, то ли чуткая с веток капель…
Родниковое слово в младенца ликующем крике
и в роженицы стоне, в котором творящая боль.
Это всё, это всё к первозданному слову тропинки,
где жужжанье слепней, где сплетаются жизнь и любовь.
Затирается слово житейской безрадостной прозой,
но порою омоется вешней внезапной грозой.
И тогда загораются звуки, как светлые слёзы,
и глаза наполняются детской певучей слезой.
Пусть на долгие годы они будут снова забыты
и сияние Слова к тебе не придёт на порог.
Только помни, что есть на неласковом свете молитвы,
родниковое Слово, в котором младенец и Бог!
Из цикла «Современные русские песни»
Бомж с вокзальчика Курского,
он классический бомж:
он поделит закуску вам,
а бутылку – с трудом.
Люди чистые, шустрые
ускоряют свой шаг,
а в бомжаре у Курского
тоже плачет душа.
Был он Петей иль Сенечкой
там, когда-то, давно…
А теперь на скамеечке
допивает вино.
Строил планы на лучшее
на балу выпускном,
но судьбинушка злючая
поразрушила дом.
И теперь он скитается,
собирает куски,
и в живых не считается…
Как же так, земляки?
Он же рос с нами рядом,
наш товарищ и друг.
Почему ж только гады
оказались вокруг?
Нам – уют и семейка,
цвет домашних цветов,
а ему – край скамейки
и побои ментов.
Но и с этого края
за черту, за черту
мы его выпираем
за его простоту.
Бомж с вокзальчика Курского
своё пойло допьёт,
и из мира из русского
с тихим вздохом уйдёт…
. . .
Привет, привет тебе, Аркона,
священный град!
Цветов славянского Закона
бессмертный сад!
На агоре четырёхликий
Бог Свентовит.
Вокруг приветственные клики
и гулкость плит.
Не помнит ныне остров Рюген
про тот Буян,
хотя, быть может, славный Рюрик
из тех славян.
В бою порушили датчане
твой храм и лад.
Но мы храним в сердцах преданье
про чудный град!
Лефортово
Стук копытный и конки полоски,
лип неверный смеющийся свет…
Здесь столетье назад Митропольский
шёл в училище, стройный кадет.
А потом где-то здесь с юнкерами,
став уже офицер, фронтовик, -
бил штыком, пробивался дворами,
и палил по нему большевик.
Много вёсен с тех пор пролетело,
отгорели гражданской огни.
И в Китае Арсений Несмелов
вспоминал те далёкие дни.
И кадетскую строгую пору,
и восстанья шальные бои –
как огромный и каменный город
предал витязей белых своих…
Я стою под лефортовской липой,
её ветхою сенью одет.
Здесь ходил по бульварам великий
Митропольский-Несмелов, поэт.
. . .
С печалью вспоминаю миги те,
в которых я обидел ненароком
по собственной трусливой слепоте,
или в слепом безумии коротком.
Обида – это тихая беда.
Ты думаешь – её нанёс чужому?
Нет, всё едино, и она всегда
и к твоему потом приходит дому.
Теперь мечтаю: как бы хорошо,
когда тебя бы искренне простили.
И радость голосистым малышом
прошлёпала ножонками босыми…
И мир бы наступил совсем другим –
в надёжном человечьем измеренье.
И солнц весенних звонкие круги
ласкали слух бы, радовали зренье.
…Ну а свои б простил обиды ты –
гнобили и тебя, порой жестоко, -
чтоб в мире стало больше доброты,
пускай она порой выходит боком?..
-Нет, за свои обиды не готов
прощать. И не хочу, и не научен.
Пусть будет мир таков как есть, таков:
безрадостен, безжалостен и скучен…
. . .
Закрывается время усталых равнин,
над которыми птицею песнь ямщика,
но в которых не счастлив с тех пор ни один,
и в пыли придорожной кочуют века.
Начинается время стреляющих гор,
раскалённых пустынь и разбойных морей.
Ты от спячки встряхнись, передёрни затвор
и в движенье повстанцев вливайся скорей.
Ты презренью к врагу научись у врагов,
попадая в иной и безжалостный век,
очутившись один у чужих берегов
бывших прежде своими заливов и рек.
Будь в смертельном бою остроглаз, остроскул.
Только в сердце скалистом на самом на дне
пусть таится равнинный тоскующий гул
песен русских дорог и несбывшихся дней.
. . .
И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой?
Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему?
Ветхий Завет. Бытие.
Глава 4
Я не сторож брату моему –
что мне брат, нелепый и угрюмый?
Лучше будем впредь по одному
доживать на жизненном ветру мы.
Даже и свой дом не сторожу,
потому что прочного нет дома:
где живу – я им не дорожу,
к более комфортному влекомый.
Что мне до преданий старины?
Их не шепчут стынущие губы.
Я не сторож у родной страны,
что предстала мачехой безлюбой…
Я не сторож брату моему,
я не сторож больше никому.
Лишь души потёртую суму
сторожу, неся её во тьму.
. . .
В Россию он пришёл туристом:
попить, покушать шашлыки
и, в речку сиганув со свистом,
подемонстрировать гребки.
Мужик, натурою не узкий,
он не созрел и в шестьдесят.
Он требует вина, закуски,
по жизни плоской колеся.
Куда он сгинул: умер, спился
в своих удалых чудесах?
Нет, он с туманом растворился
в туристских песенных лесах!
За двадцать лет
Здесь за Арбатом двадцать лет назад
шальные пули принимали зданья,
листвой багряной ослеплял нас ад,
и гибло обречённое восстанье!
Я медленно иду сейчас почтить –
немногий незабывший очевидец –
сам побеждённый, сам я тень почти,
с тенями злого прошлого увидясь!
Круговорот рождений и смертей
я наблюдал потом двадцатилетье.
Я счастлив за играющих детей,
но что о том огне узнают дети?!
По стёклам отрешённым мертвецы
плывут, в земную новь не погружаясь,
ровесники и братья, и отцы,
от облаков закатных отражаясь…
4 окт.2013
. . .
Лицо коня прекрасней и умней.
Н. Заболоцкий
О, как прекрасна голова коня,
глядящего сквозь веер вешних веток!
Она полна спокойного огня,
весеннего ликующего света!
И смотрят мудро добрые глаза
под чуткими дрожащими ушами.
В них луж небесных ломких бирюза
и чёрная земли тяжёлой память.
Как благородны те, чьё счастье – бег,
как радостен подробный стук копытный!
Пусть чаще скрип нагруженных телег,
удар кнута и сена клок несытный…
Вот так и я, дружище конь, рождён
к паренью меж землёй и небом – бегу.
Но мой полёт лишь только краткий сон,
и чаще пассажиром вялым еду…
И потому тебя я обниму
за тёплую главу твою большую.
С тобою вместе я б ушёл во тьму.
Огонь один у нас в груди бушует.
. . .
После мартовского странного тепла
густо выпал по морозцу снег апрельский
и равнина заоконная светла
трепетаньем белоснежной занавески!
Словно робкий необъезженный поэт
первой мучимый строфою неумелой
неожиданно хочу воспеть сюжет
чистоты непрочной запоздалой белой…
Ведь она большую веру нам даёт
в то, что жизнь пробьётся после суши
и что капли будут звонко бить об лёд,
леденея, вновь хрустальным льдом очистят души!
В то, что оживёт-очнётся Русь
За внезапной этой хладной пеленою.
Так что снежный ангел мой, не трусь
Пролетая над апрельскою страною!
Комментариев нет:
Отправить комментарий