воскресенье, 24 августа 2014 г.

Участник конкурса в номинации "Проза" Елена Кулешова.

НА ПОЛЕ КУЛИКОВОМ
Хроника одного дня

Примечание: личность Валентина Цыгичко является полностью вымышленной. В произведении использованы стихи трагически погибшего в Одессе во время пожара в Доме профсоюзов поэта Вадима Негатурова.


Утро

У меня открылись глаза. Я увидел знакомый потолок с небольшим желтым пятном углу. Соседи залили, давно еще, когда я учился в первом классе. К пятну прилипло темное пятнышко с золотистым ореолом: прошлогоднее семечко березы. Кто сказал, что в Одессе нет берез? Да полно! Одна из них растет как раз под моим окном.

- Валя, завтракать! Ты уже проснулся? – это мама, она постоянно путает последовательность фраз. Я, как обычно, промолчал – притворился, что сплю: май же, до лета – целый месяц, имею право понежиться в постели, пока жара не пришла.
- Ва-а-аля! Я знаю, ты не спишь! Вставай, блинов я напекла! – о, мама, ну к чему? Но все-таки встал, надел футболку и, позевывая, отправился на кухню. Мать не суетилась, не бегала, но умудрялась делать одновременно четыре дела: пододвигать мне табуретку, наливать чай, ставить пустую тарелку и шмякать на нее стопку блинов. Блины, кстати, пахли обольстительно. Они были горячие, янтарно-коричневые, кружевные. Внушительная все-таки у меня мама, в прямом и переносном смысле.
Вопреки обыкновению, она молчала. И телевизор, стоявший на холодильнике, был выключен. Отвернувшись от меня, она с ожесточением мыла посуду, по старинке намыливая губку хозяйственным мылом.
- Спасибо, мам, - подошел, чтобы чмокнуть ее в щеку, но она отвернулась, отодвинулась, будто чужая.
- Поел? Ну, и славно, – и вытерла руки о передник с такой неожиданной резкостью, что показалось – она их наказывает за то, что они сделали. Или еще сделают.
- Что случилось-то? Опять батька вернулся пьяный?
- Батька твой вообще еще не вернулся. Он на улице с дружками своими.
- Пьет, что ли? Хочешь, приведу его?
- А лучше б пил! – она резко выкрикнула, выдохнула криком, впервые в жизни, наверное, стукнув кулаком по столу. И упала на табуретку, уронила голову на руки, заплакала навзрыд, захлебываясь собственным, не известным мне еще горем.
- Мамочка… - я стоял, как вкопанный и слова у меня не шли. Знал я, где сейчас мой непутевый батька, бывший слесарь-авторемонтник, а теперь – безработный алкаш. Добрый, иногда слишком, не сумевший справиться с бедой. Батька пошел на площадь – в надежде найти потерянное прошлое, и теперь, наверное, суется к полицейским мятым, ласковым лицом, пытаясь что-то объяснить и доказать. А те, морщась от сивушного духа, отпихивают его дубинками.
- Мам, я пойду, найду его?
И тут она вскинулась, схватила меня за руку, и я поразился - сколько черной паники и страха плескалось в ее округлившихся глазах:
- Не ходи, сынок… - тихо попросила, умоляя. И объяснила коротко:
-  Война же.
Мягко высвободившись, я ушел к себе, оделся, взял паспорт. Ключи брать не стал – незачем, мама и так все время дома. И пошел за отцом. Последнее, что я слышал – как мать накидывает цепочку на дверь, и знал – заплачет снова, стоит мне завернуть за угол. А до тех пор будет стоять на балконе, и махать, старательно улыбаясь, подбадривая. Мама моя, родная.

День

Отец, конечно же, был там, подошел ко мне трясущейся походкой, протянул руку, пожал. Был он весь какой-то пожеванный, со свежей ссадиной на щеке.
- Это откуда?
- Оттуда, - показал на полицейских, что стояли кордоном у палаточного лагеря, который  был здесь уже неведомо сколько. Было желание подойти и врезать как следует, да только смысла нет. Стоят себе, да стоят оловянные солдатики: черные – здесь, зеленые – там. У одного рукав зачем-то перемотан красным скотчем. Вроде, не старший, так, с угла притулился, стоит – даже поменьше ростом, чем прочие.
- Батя, домой пошли?
- Ні, синку, тут люди батьківщину захищають, чого ж я піду?
- Та того, що мати вдома зачекалася вже, плаче з ранку. І ти сам - за кого? Хто тут батьківщину захищає-то? – украинский мне дается легко, да и стихи на нем получаются легкие, певучие, с каким-то итальянским светлым звучанием. Два у меня языка родных. На улице – мова, дома – русский.
- А й ті, і ці захищають, - отец явно в ситуации не ориентировался, и я его оставил. Отошел покурить, присел на поребрик – задумался. На ум пришли строки, сами – сложились, будто я увидел их, ясно написанными на асфальте мокрой дождевой кистью.

Снега, дожди, снега…-
- Печальный круг!..
Страшнее нет врага,
Чем бывший друг…

То плавный ход, то вдруг –
- Рывком зигзаг!
Кто виноват, мой друг,
Что ты мой враг?..

Рядом присела девушка: молодая, лет, наверное, 17-18, на плечах двуцветный прапор. Попросила закурить, вдохнула дым глубоко, но не задохнулась, не закашляла. Спросила сквозь клубы равнодушно:
- Ти що тут робиш?
- За батьком прийшов.
- А він тут що робить?
- Не знаю, випив вже з ранку, прийшов з народом поговорити. Отримав вже по обличчю кийком від поліцая.
- Від поліцейського.
- Та без різниці.
Посмотрела на меня странно, и вдруг сложила ладошки ковшиком, сунула мне под нос, приказала:
- Нюхай!
Могла бы и не говорить: от тонких девичьих ладоней, длинных полупрозрачных розовых пальцев, от ухоженных ноготков несся ядреный, мужичий дух бензина. Я отстранился, а она все совала мне в лицо ковшиком сложенные руки: ясная, сияющая, воодушевленная. Все уже поняла по моему лицу, и будто медаль получила: включила свет на полную мощность. И вдруг резко провела руками по моей груди раз, два. Пометила.
- Хто не скаче, той москаль. Скачи!
Я аккуратно отвел ее руки, взяв за запястья, в стороны:
- Перестань, пожалуйста.
А она заорала вдруг:
- Не чіпай мене, курва! Москаль клятий! – засмеялась ведьмовским смехом и убежала. Подошел отец, попросил сигарету, тоже присел со мной покурить:
- Наташка же, с соседнего подъезду. Помнишь, ты в нее яблоком засветил в пятом классе так, что глаз подбил?
- Помню. Ты ж меня ремнем выпорол, как не помнить! – обнял старика, потискал его слабые, опушенные книзу плечи. – Думаешь, мстит?
- Нет, просто дурочка еще, - посмеялся кудахтающим своим смехом и спросил двести гривен. На водку, конечно.
- Батя, нету, - и жалко его, вроде. Вот, пошел от меня куда-то, накреняясь вбок, как подбитый крейсер. Да он и есть подбитый крейсер:
- Батя, стой! Нашел…. Тебе хоть зачем?
- Колбаски купить, хлеба – я ж не завтракал еще, - и глаза прячет. Зря я спросил. Ушел отец все-таки по направлению к подвальному магазинчику: за ним никто не потянулся, стало быть, бросили дружки Пал Степаныча, кореша своего. Наташка-соседка наворачивала круги, хотела подойти, кураж в глазах так и плескался, но кто-то ее позвал, и она стремглав полетела, полоща по ветру желто-голубым полотнищем. Кажется, что-то начинается.
Из трех палаток антимайдана вышли человек двадцать, начали складывать мешки с песком в баррикады. Половина – старше моих родителей. Патриот нынче – слово ругательное, но они это никогда не примут. Подошел, помог. Когда кормили кашей из общего котла, спросили, как зовут, откуда, кто такой.
- Студент, - говорю, - последний курс Мечникова. Буду филологом.
- Лучше б ты в управленцы пошел, - это Ксения Михайловна говорит, бывшая учительница физики, а теперь – кашевар, - может, выбрали бы в Президенты.
Все смеются, потому как понятно, что Президентом филолог стать не может. По крайней мере, не здесь и не сейчас. И я говорю:
- А почему я?
- Потому, - отвечает Ксения Михайловна, сильно похожая сейчас на бескомпромиссную Фаину Раневскую, - что ты себе золотой стульчак с унитазом заводить не будешь. Совесть не позволит.
- Так и Вам не позволит.
- Ми-и-илый, - смеется она, и выходит совершенно по-старорусски: «Мии-и-илай!»
- Мне уже шестьдесят восемь, да три дочки взрослых: одна в Киеве, другая в Луганске, третья, с двумя внуками, в Ростове. Спасибо, что кашеваром взяли старуху.
- Никакая вы не старуха! – и я не льщу, но Ксения Михайловна улыбается мне всеми своими морщинками, похлопывает по руке сухой птичьей лапкой, и уходит собирать миски. Догоняю ее и читаю одно четверостишие, из любимого:

Вовсю цветёт зимой сирень,
И снег – как дождик летний
Для тех людей, кто каждый день
Живет, как в день последний…

Ксения Михайловна смотрит на меня странно, дрожит губой, и, быстро отворачиваясь, спешит по своим кашеварским делам. Остаюсь один, задумчиво выскребая из алюминия рис с тушенкой. Где-то вдалеке чудятся выстрелы и шум толпы. Прямо Великая Отечественная. «Надо бы отца найти, да домой», - думаю я, но вставать не хочется. Солнце начинает понемногу катиться в закат.

Вечер

Вечер – как день. Батя вернулся из магазина с колбасой, хлебом и слегка навеселе, домой идти отказался.
- Я тут посижу, - только примостился со мной рядом, вытянул сигаретку, но даже зажечь не успел: на площадь вывалилась огромная толпа громко орущих людей. Было не слишком понятно, но, кажется, толп было все-таки две. Громко рвались петарды, что-то орали легко опознаваемые фанаты «Черноморца», и весь этот бедлам мутной и грязной волной накатывал на нас с невообразимой скоростью. Что-то затрещало, как жарящаяся на сковороде яичница.
- Ох… - сложившись пополам, отец лежал на асфальте. На плече у него расползалась кровавая клякса. И дыра – насквозь.
- Попали, гады, - простонал он, держась за руку почему-то ниже локтя. – Попали…
- Держись, батя! – уворачиваюсь от чьей-то дубинки, слышу русские и украинские маты вперемешку, дикие вопли, стоны – мы оказываемся в круговерти человеческих тел, одинаковых в камуфляже. На периферии зрения пляшет силуэт знакомого полицейского с красным скотчем на рукаве. Дотащив отца до баррикад, затаскиваю его внутрь периметра. Сочно и глухо чпокают в мешковину пули, я это теперь понимаю. На нас никто не обращает внимания, и я тащу обмякшего, висящего кулем отца в укрытие – Дом профсоюзов. Поднимаюсь на третий этаж, там укладываю его на пол. Батя почти не дышит, бледный, весь в крови.
- Врача! – ору во всю глотку, и рядом присаживается невысокая женщина.
- Я ветеринар. Врачей здесь нет… - быстро осматривает отца, дает ему напиться и колготками перетягивает плечо. Толку от этого мало, потому что я вижу, как второе пятно расплывается на животе. Я знаю, что бывает, когда раненые пьют при ранениях в живот. Сажусь рядом с отцом на пол, глажу его руку: он тоже все понимает, ничего не говорит – ему больно, очень больно, и в глазах его застыло недоумение. Он так и не нашел правды, так и не вернул свою жизнь, а его вот так… «За что?» - спрашивает меня батя одними глазами. А что я могу ответить?
- Матери не говори только, скажи, запил, - и не понимает, что говорит последнюю в своей жизни глупость. Батя, батя… Дорогой ты мой человек…
Я не вижу, как он затихает, потому что в окно влетает бутыль с зажигательной смесью, запах которой остро напоминает мне зеленые Наташины ведьминские глаза. Бензин. Он вспыхивает сразу и весь, обливая меня огнем. Где-то далеко кричит женщина, прося, умоляя пожарных приехать. Кто-то кашляет в углу, громкий звериный вой откуда-то снизу прорывается сквозь перекрытия и сверлит уши. И вдруг я понимаю, что это кричу я.



Ночь

Мне не пошевелиться. Нигде ничего не болит, только вокруг все черно, пахнет почему-то шашлыком, горелой карамелью и дешевыми папиросами. Где-то надрывно звонит телефон. Ко мне подходят трое. Я молча смотрю на них и думаю, что вот – позовут врача, дадут напиться… хотя нет, пить мне не хочется отчего-то.
- Трупак, - констатирует факт высокий смуглый запорожец в кепке, затягивается в последний раз, и кидает мне на грудь горящий окурок сигареты. Откуда я знаю, что он из Запорожья? А вот тот, второй – Михась, тот из Киева. Михась подходит поближе и пинает меня сапогом по ребрам: боли не чувствую.
- Точно, трупак. Кто такой, как думаешь?
Третий, обычный светловолосый парень, у которого в Одессе на соседней улице живет мама, воспитывающая еще и дочь-инвалида с ДЦП – и это я тоже знаю - молча приседает и начинает шарить по моим карманам. В нагрудном находит паспорт, раскрывает:
- Ва-ле-рий-цы-гич-ко, - прочитал по складам, но в одно слово. – Вроде, украинец. Написано, что украинец. Во, глядите.
Михась достает телефон и говорит:
- Вставайте рядом, сфотографирую.
Запорожец и светловолосый приседают по обе стороны от меня и улыбаются. Я тоже пытаюсь улыбнуться, и, кажется, получается. Во всяком случае, парни остались довольны. Они смеются, и уходят, оставляя меня одного.

И в этот момент я понимаю, что, кажется, умер. Несправедливость этого факта потрясает меня до глубины души: я не хотел умирать. Я не должен был умереть!

Шурша, словно прошлогодние листья каштана, хрусткими строками ко мне спускается стихотворение. Возле меня стоит Наташа: она плачет – крупные, тяжелые слезы просто катятся по щекам и падают мне на лицо. Наташа шепчет слова, которые я написал ей когда-то давно, на окончание института – целых полгода назад.

До чёрной точки сузился мой мир –
- И вдруг раскрылся в дивном колорите.
И рядом Смерть – служака-конвоир,
Души моей на Суд сопроводитель...

...Фильм «на дорожку»... – суть без шелухи… -
- Мой путь земной в разметке чёрно-белой.
Как стыдно мне.., причем, не за грехи..,
Но за дела, которые не сделал…

За скудность в проявлении тепла…
Ах, да! С тобой не должен говорить я!
Ты просто конвоир – и все дела'! –
- Уставших душ на Суд сопроводитель…

Но странный факт – полны глаза твои
Сочувствием к усталым душам этим…
Ну, что ж, пойдём, мой добрый конвоир,
На Высший Суд, к последнему ответу…

Эпилог

У меня открылись глаза. Я увидел знакомый потолок с небольшим желтым пятном углу. К пятну прилипло прошлогоднее семечко березы. Кто сказал, что в Одессе нет берез? Да полно! Одна из них растет как раз под моим окном.
- Валя, завтракать! Ты уже проснулся?
- Иду, мам! – сегодня все будет по-другому. Я знаю. И завтра. И на следующий день тоже. Я не хочу думать о войне: она осталась там, в другом мире. А сегодня – опять второе мая, мой двадцать третий день рождения.

Теперь уже – навсегда.


Комментариев нет:

Отправить комментарий