Премьера.
Женя пришла за час.
Он приходил обычно в семь, всегда один, бросал невидящий взгляд на стоявших у центрального входа и исчезал за углом. Там был служебный вход. Иногда он резко останавливался на углу, словно что-то вспомнив, и стоял минут пять, засунув руки за пояс кожаного пальто и чуть откинув голову назад. Потом внезапно уходил.
Через служебный вход проходили, конечно, и другие. Но она не различала их в общем потоке. Он не был знаменитостью, но для Жени это никакого значения не имело.
Это началось четыре месяца назад, когда Женя впервые попала на спектакль, где играл он. Прожектор высветил пятно в черноте прохода, рядом с ее креслом. Женя повернулась и увидела его. Жене казалось смешным влюбиться в кого-нибудь из актеров. Они были на экране, и эта экранная жизнь никогда не могла пересечься с ее жизнью. А здесь все было н а с т о я щ и м. Он стоял рядом, рукой подать, половину Жениной юбки озаряло то же пятно света, и Женя совсем близко видела его лицо. Не лицо актера, приготовившегося играть свою роль, а лицо человека, который до смерти волнуется. Он стоял в профиль, каштановая прядь прилипла ко лбу, на висках выступили капельки пота... Она пришла в себя, когда пятно прожектора исчезло, а он что-то говорил уже со сцены.
Потом она старалась ходить на все спектакли, где играл он. Домашние всячески ее поощряли — маму пугал Женин переходный возраст. Она боялась, что дочь с ее мягким впечатлительным характером втянут в плохую компанию. Высокое искусство могло противостоять тлетворному влиянию улицы. Деньги на билеты беспрекословно выделялись из скромного семейного бюджета. Никто ни о чем не догадывался. Женя заметила, когда он приходил в театр, и всякий раз ожидала его прихода, боясь, что он заметит ее настойчивость. Она напрасно боялась.
Если он был занят в спектакле до конца, то Женя наблюдала, как он уходил — иногда один, чаще его ждали — группки веселых молодых людей, шумных парней, модно одетых девушек, и Жене было мучительно стыдно за свое пальто, перешитое из старого маминого.
Она восхищалась теми, кто мог подняться на сцену и вручить актеру или актрисе букет. Она бы хотела подарить ему цветы, но ей не хватало смелости, особенно делалось не по себе, когда она представляла свою неуклюжую фигуру на сцене рядом с ним.
Женя стала воспринимать многое через него.
Он играл положительных героев. Играл так искренне, что в них верилось, и Жене хотелось им подражать. Для каждого персонажа он находил какие-то свои, очень жизненные черты, и Женя думала о разносторонности его натуры, о его еще не признанном в должной мере таланте. Все профессии по сравнению с профессией актера стали казаться ей бледными и неинтересными. Ее мечта с третьего класса — стать модельером-конструктором женской одежды — вдруг оказалась сухой прозой в сравнении с поэзией высокого искусства. Утешало, что можно моделировать театральные костюмы.
Она хотела перебороть свой страх и поговорить с ним, нет, не поговорить, только сказать, как прекрасно он играет, благодаря ему она стала по-другому смотреть на людей, на жизнь, на себя. Она поняла, что такое мир прекрасного, в котором — увы! — ей нет места.
Два раза она встретила его в городе. Один раз — на улице, он шел ей навстречу, и она так испугалась, что не успела ничего и подумать. Второй — в троллейбусе. Они проехали вместе одну остановку, и он вышел.
Она случайно узнала, что ему двадцать девять, сам он откуда-то из области, играл в провинциальном театре, где его заметили, не женат. Последнее почему-то обрадовало, хотя это было глупо. Глупо, что радостно.
Потом она долго не попадала на него, точнее, на его игру, и уходила со спектаклей. Женя боялась, чтоб его не пригласили в театр в другом городе. Она ничего не знала, и это ее мучило. Она уже вконец отчаялась, но тут прочитала в премьерной афише его фамилию — напротив фамилии главного героя. Только одну. Женя решила, что это судьба. Она наберется храбрости и перед премьерой (нет, лучше после) скажет ему несколько слов благодарности. И ничего больше. Она уже не боялась выглядеть смешной. Желание — сказать — было так сильно, что остальное уже безразлично. И он ее поймет.
Было очень холодно, и Женя зашла внутрь, не отрывая глаз от стеклянного проема в дверях. За ним мелькали люди, но его среди них она не видела.
Женя переводила взгляд с дверей на часы. Они показывали без десяти семь. Зрители начали сходиться. Вереница людей заполняла узкий коридорчик. Женя подумала, что может не заметить его, и уже собиралась выйти, но остановилась. У двери с табличкой «Администратор» стоял старик. Он выделялся среди праздничной толпы своей сосредоточенностью, серьезностью, с какой смотрел на входящих людей, на развешанные по стенам афиши.
Высокий, широкоплечий, он напоминал Жене кого-то. Где она могла его видеть? Продолговатое лицо в морщинах, тонкий нос с горбинкой, замечательные глаза — добрые, голубые до неправдоподобия.
Женя взглянула на часы и заспешила на улицу. Шагнула к дверям.
В театр входил он. Оживленный, улыбающийся. Женя никогда не видела его таким — ни в жизни, ни на сцене. Под руку его держала хорошенькая девушка. Он взглянул на Женю, что-то сказал девушке, осторожно высвободил руку и пошел к Жене. Она стояла, как вкопанная. Он прошел мимо нее и остановился рядом со стариком.
— Ну что, батя, приехал? — Он положил руку на плечо старику и похлопал его. — Нарядный такой, словно в театр собрался.
— Та я ж и у театр. Хочу хоть на сцене на тебя подывытысь. А то скоро помру, да так и не побачу тебя в театре, як матуся.
— А я, батя, сегодня не выступаю. Выходной сегодня, понимаешь? Ты, батя, извини, я занят сегодня очень. Видишь, девушка меня ждет. Извини. Ты, батя, езжай пока, в другой раз как-нибудь, ладно? Ну, бывай. — И он, не дожидаясь ответа, обнял старика за плечи и проводил до дверей. Повернулся и пошел к ожидавшей его девушке. Они прошли в вестибюль…
Назавтра из газеты Женя узнала, что премьера прошла с успехом.
ДВЕ КАПЛИ
Как я его не терпела! Его глаза, его сутулую фигуру, его улыбку, какую-то вымученную и жалкую, когда он смотрел на меня.
Ходил он в вечно помятом костюме непонятного цвета и стоптанных туфлях. Если было холодно, то надевал бесформенное пальто и старомодную шляпу. Каждый день приносил в авоське из магазина пакет кефира, пачку творога и четвертушку хлеба. Между тем, поговаривали, что он очень богат и, боясь за свое добро, никого не пускает и на порог квартиры. Только раз в неделю к нему приходила пожилая женщина в повязанном по-крестьянски платке и уходила с большой сумкой. Что в ней было, никто не знал.
Были у него и другие странности. Каждое утро он с большим полиэтиленовым кульком обходил мусорные баки и выбирал из них хлеб. Набив кулек доверху, он забирал его домой. Никто не знал, что он потом делает с этим хлебом.
У старика не было ни детей, ни друзей, ни родственников. Он представлялся мне Гобсеком (я как раз увлеклась Бальзаком). Мы потешались над ним. Над его костюмом, авоськой с кефиром и привычкой рыться в мусорниках, выбирая хлеб. Взрослые улыбались исподтишка. Мы смеялись в открытую. Петька из второго парадного очень похоже передразнивал его сутулость, чуть подрагивающие руки и шаркающую походку. Мы строили разные догадки о нем. По одной он был скупщиком краденого. По другой — коллекционером редких картин или марок, а может, монет. По третьей — просто человеком с большими деньгами, который боится воров. И было еще много всяких догадок. Но ни одну из них нельзя было проверить. Никто не знал, как и чем он живет. И это волновало многих. Меня же волновало другое.
Он х о д и л з а м н о й п о п я т а м. Он мне жить не давал спокойно. Я не понимала, что так привлекло его во мне. Его окна выходили во двор, и я знала, что когда мы играем в «картошку» или просто сидим на лавочке, он наблюдает за мной. Его взгляд жег меня. Если он встречал меня во дворе или на улице, он останавливался и молча смотрел на меня, и улыбался какой-то странной улыбкой, которую я не могла понять.
Надо мной посмеивались.
— Он просто влюбился в тебя, — скалил зубы Петька.
— Он хочет сделать тебя своей наследницей и завещать тебе свои миллионы, — предполагала Аллочка с третьего этажа.
— Ты выбрасываешь больше всех хлеба, из которого он потом делает удобрения и продает по баснословным ценам. Он хочет взять тебя в долю, — острил рыжий Валерка.
Меня выводили из себя эти шуточки. Я стала отворачиваться, когда видела его. Стала грубо или резко отвечать на его приветствие — со мной он всегда здоровался первым в отличие от остальных взрослых. Однажды он уронил авоську с продуктами и, кряхтя, собирал их. Я стояла рядом, но не помогла ему, а быстро ушла прочь, и долго чувствовала спиной его удивленный взгляд.
Все было напрасно. Старик по-прежнему подолгу смотрел на меня.
— Верочка, скоро там свадьба? — кривлялся Петька и насвистывал марш Мендельсона. — Пусть поторопится, а то мой дедушка тебя у него отобьет... Ты б хоть поинтересовалась, что он делает с этим хлебом. А то будешь богатеть на дармовых хлебах, не зная технологии производства.
— А что, ребята, это идея!.. — Аллочка даже подскочила. — Пусть Вера сходит к нему. Уж ее-то он не выгонит.
— Да-а-а... — протянул Петька. — Узнать бы, что у него и как.
— А вдруг выгонит? — усомнился Валерка.
— Не выгонит, — сказала Аллочка.
— Я никуда не пойду.
— Слушай, Верка, ты должна прорваться. Общественность требует, — настаивал Петька.
— Я никуда не пойду, — повторила я. — Не хочу, чтоб он меня выставил. И вообще...
— А вот вообще... Вообще — надо уважать мнение большинства, — заключил Петька. — Даже если большинство не право. Ты должна у него побывать.
— Никому я ничего не должна. И большинству тоже, хоть правому, хоть неправому, то есть левому.
— Должна!
— Нет. Ни правому, ни левому, ни правому, ни неправому.
— Ты не должна, ты просто обязана. Супер! Мысль! Вера должна пробыть у него полчаса. Если она выполняет условие, получает приз. — Петька вскочил на ящик и закричал, подняв руку вверх: — Последняя новинка сезона! Свежайшая старая книга! — Он поднял руку с воображаемой книгой и потряс ею. — Шедевральный шедевр известного писателя! «Шагреневая шкура»!
— Кожа, — машинально поправила я.
— Ну как, Верка, идет? Понудись тридцать минут у старикашки — и книга твоя навечно, — он знал мои слабые струны.
— И заодно бы сказала, чтоб он на тебя не пялился без конца, — сказал Валерка.
«Ну разве сказать, чтоб не пялился...» — подумала я.
— Идет? — спросил Петька.
— А что я скажу — чего я пришла?
— Реклама товаров, ищешь дворника или м-м-м-м... рейд по сансостоянию квартир... Придумаешь что-нибудь.
Придумывать ничего не пришлось. Почти сразу, как я нажала кнопку звонка, дверь открылась.
— Верочка! — удивленно и радостно проговорил старик из темной прихожей. — Входите же, входите... — он засуетился, закрывая дверь и пропуская меня вперед, в комнату. Я несмело вошла.
— Входите, входите, Верочка. Сейчас я поставлю чайник, будем пить чай. — Он суетился со старомодной вежливостью, освобождая для меня место на ветхой кушетке, убирая какие-то вещи, газеты. Я разглядела пиджак с наполовину пришитой латкой.
Старик ушел на кухню. Я села на кушетку и огляделась. Шторы немного задернуты, в комнате темновато. Посреди стоял покрытый скатертью круглый стол. За стеклом шкафа светились золотом на темных корешках книги, другого золота не было. О богатстве здесь ничего не говорило.
Старик внес в комнату чашки, блюдца, розетки и расставлял на столе.
— Сейчас, сейчас, Верочка. — Он раздвинул шторы на окнах. — Чайник вот-вот закипит.
Он опять ушел.
Я ничего не понимала. Почему он не спросил, чего я пришла, и решил поить меня чаем?
Я встала с кушетки и подошла к книжному шкафу. Поразглядывала книги. Потом обернулась. И замерла. Над кушеткой висел мой портрет.
Так он и застал меня. Поставил чайник на подставку.
— Да, Верочка. Это моя дочь. Как две капли воды похожа на вас. Да вы садитесь, Верочка...
Чуть дрожащими руками он продолжал расставлять на столе сухари, вазочку с вареньем, наливал чай.
— Вы извините мою назойливость, Верочка. Я сам чувствую, что нельзя так... Но не могу не... — его голос дрогнул, и он потянулся за вазочкой. — Берите же варенье. Меня угостили. Вишневое...
— А где сейчас ваша дочь?
— Умерла. У меня все умерли — и дочь, и жена, и сестра. В Ленинграде. Во время блокады. Катюшу вывезли, но спасти уже не смогли. Она умерла незадолго до прорыва блокады. Вот так. Я всю войну прошел, и хоть бы ранило серьезно, тяжело... а они... — он махнул рукой и отхлебнул чай.
— Портрет рисовал с фотографии один художник. Уже потом. На фотографии ей одиннадцать. Но на портрете она получилась взрослее...
Он вздохнул.
— Катюше сейчас было бы... Ох, только подумать... Да... Какого-то кусочка хлеба им всем не хватило... Верней, не хватало. Каждый день. А сейчас хлеб часто выбрасывают... Каждый день. Не могу я смотреть на это. Собираю и отдаю одной женщине. У нее подсобное хозяйство... — Он опять отхлебнул чай и ненадолго задумался. Потом спохватился: — Да вы пейте чай, Верочка. А то кормлю вас рассказами, а вы не кушаете, не пьете.
Я подняла голову вверх и стала разглядывать потолок в трещинах, чтобы слезы закатились обратно в глаза. Они не закатывались, но старик опять задумался и не смотрел на меня. Слезы скатились в остывший чай...
Когда я вышла во двор, меня ждали все.
— Ну, даешь, Верка, — больше часа, — сказал Петька.
Все уважительно смотрели на меня.
— Ты выиграла. Выигрыш! — Петька поднял руку. — Шкурка твоя!.. шкура... В смысле, кожа, да?
— Ладно, не надо. — Мне почему-то расхотелось получать приз. И книгу-то я читала.
— Чего не надо? Неужто вчера подарили, купили или р-раз — появилась! Не было — и есть! Как из воды — цунами — р-раз — и поднялась волнища!..
— Вот-вот... Как цунами.
БЕГУЩАЯ СТРОКА
Дома все, как раньше.
Почти свежие тогда газеты (лежат, как лежали) стали грудой макулатуры; фруктовый сок подернулся белой ряской, хоть я и поставил пакет в холодильник; на электронных часах прерывисто мерцает нелепое время, наверное, когда я отсутствовал, отключали электричество.
Тине я звонил из аэропорта. Телефон не отвечал, как и сейчас. Когда она скажет: «Алло», я положу трубку и приеду. Я скажу: «Привет, Тина. Как жизнь?»
Обморок? слезы? Тина и обморок. Тина и слезы. У меня не настолько буйная фантазия. Как они меня все встретят? Я не представляю никак.
— Мой же руки, — говорит мама и вешает на крючок за петельку полотенце. Рядом висит тоже свежее.
Да, конечно. Мама не смотрит телевизор, почти не читает газет, редко слушает радио. Внешний мир не очень ее интересует. Превалирует внутренний. Контакты с внешним — через Костика, через Вику, через меня. Маму волнует мое здоровье, особенно — что я много курю (совсем немного), она достала какие-то таблетки, чтоб курить не хотелось. Они лежат у меня в кладовке.
— Мой же руки, — говорит мама.
Я не голоден. Я ел в самолете. Ел в Сочи. Ел в Черновцах. Везде, где были посадки. Я не хочу никого обижать, особенно в такой день.
Если я начинаю есть, когда не хочу, то скоро забываю, что не хотел. Мама сидит напротив, подперев голову рукой, и внимательно смотрит на меня. Я основательно разгрузил холодильник.
— Ты что-то похудел. Неприятности на работе?
— Нет.
— Ты давно не виделся с Викой? — утвердительно-вопросительно говорит мама.
— Я только из командировки.
— Да, я помню, ты говорил. Она у подруги на даче. Телефона там нет, звонит раз в день с почты. Сегодня уже звонила.
— Давно она там?
— Уехала сразу после тебя.
Значит, Вика тоже не знает. Обычно она внимательно следит за моими передвижениями и контролирует сроки прибытия. Не только из-за сестринской любви, бурно выражаемой. «Что ты мне привез?» — весело кричит Вика, открывая чемодан. Тина себе такого не позволяет. Вика первая подняла бы переполох.
— У Вики скоро день рождения. Что бы ей подарить? Она такая модница. На днях забегал Костик.
Я завидую. Ко мне сын вот так запросто не забегает.
— Вылитый ты в четырнадцать лет.
Я прикидываю, сколько на свете людей, которые помнят меня в четырнадцать лет.
Я звоню Тине. Телефон, наверное, отключен или не работает. Тина не отключает телефон. Значит, не работает. Или ее нет дома.
Лучше сначала позвонить по телефону, а потом звонить в дверь.
Тина и обморок. Я не представляю Тину в бездействии. Вообще-то ее имя Тинатин, но все называют — Тина. Даже студенты. «Тина Георгиевна». Студенты сейчас на каникулах. Я не представляю — Тина читает лекции в строгом костюме с гладкой прической. Я вижу ее смеющейся, с распущенными волосами, в джинсах и свитере.
«А они не представляют меня такой. Пусть они знают меня той, а ты — этой».
Когда я впервые ее увидел, она сидела на парапете и срывала кожуру с апельсина.
У Тины дом «А», здесь — и «Б», и «В», и без буквы, а вот «А» я не нахожу. Мы всегда встречаемся у меня. Мы оба не хотим тратить время и силы на развод. У Тины с мужем нормальные отношения. Он установил ей стеллажи. Она ходила к нему в больницу. Тина говорит: «И разойтись можно по-человечески». Я говорю: «Хорошо, что вы живете раздельно». Тина соглашается, что разойтись и остаться вместе сложнее. Мы с женой тоже живем отдельно, но есть проблемы. Возможно, потому, что есть Костик. У Тины детей нет. Если бы она захотела, я бы, наверное, женился. Сначала развелся. А потом женился. Я не представляю Тину женой.
Вот и «А». Возле подъезда телефонная будка. Вхожу. В углу валяется вырванная трубка.
Я поднимаюсь на четвертый этаж. Ее квартира. Звоню. Дверь без глазка, без дерматина, ни под орех, ни под дуб. Если б краска не облезла, можно подумать, что с дверью еще ничего не успели сделать. Только въехали и еще не успели. Я звоню долго. Тины нет.
Ей нравится приходить ко мне домой. Входя, она улыбается, встряхивает головой, разбрызгивая шпильки, и идет в ванную.
Мы не обманываем друг друга. Когда нам надоест, мы расстанемся, так говорит Тина. Когда мы с ней уехали, я думал, что мы впервые будем вместе в городе, где никто нас не знает.
Опять звоню в дверь. Жду. Звоню.
Ждать Тину? ехать к Гвидо? или на работу?
На работе остался материал, который никто, кроме меня, не сделает. Он должен пойти через неделю. Я скажу: «Как вы тут без меня?»
Виген, наверное, начнет заикаться. Он чуть что — начинает заикаться. Как тогда, когда я увидел, что он у меня кое-что изменил без моего ведома. Я сказал ему, как сказал бы Костику. Костику я такого не говорил. Я вообще мало с ним говорил. Сейчас, когда мы видимся, я удивляюсь, что у меня взрослый сын, и думаю, что ему сказать. Своего отца я не помню.
Гвидо тоже знал, когда я должен вернуться. Может, он возил Тину в аэропорт. Тина любит встречать — «И не люблю провожать. А еще больше не люблю оставаться». Гвидо часто подбрасывал ее, если она меня встречала. Но возвращались мы обычно без него.
«Может, это твоя самая большая удача».
У Гвидо на это чутье, как у Ренцо на материал. «Это не пойдет», — сказал он мне тогда, и вместо моего пошел материал Вигена. Я только подумал, что впервые Ренцо ошибся. Виген талантлив. Но в том его материале не было ни ума, ни сердца. Только рука. Хотя рука Вигена тоже не мало. Когда стало известно, что меня сняли — впервые, Виген подошел.
— Я же не виноват. Мне ваше больше нравится, — сказал он, заикаясь.
— О чем ты? — сказал я.
Я подумал, что об остальном и так будет известно, а сооруженные только на время митингов туалеты, и переносные кухни, и митинги, хотя правительство ушло в отставку, только после работы или в выходные — об этом не узнают. Ренцо назвал это перегруженностью бытовыми и техническими деталями. Если мы впервые были с Тиной вдвоем, и я заметил и запомнил, это кое о чем говорит. Хотя говорить такое Ренцо я не собирался. Ждали моих протестов, не все считали, что Ренцо прав; материал Вигена еще не утвердили, я мог подсуетиться. Я не стал суетиться потому что это был материал Вигена.
Ждать Тину? ехать к Гвидо? к Вигену, Ренцо, ребятам?
Гвидо близко, от него я позвоню Тине опять.
«Учитесь, как надо находить слова». Ренцо — обо мне.
Слов у меня нет. Я не знаю, кто удивлен больше — Гвидо мной или я им. Он проходит в комнату, садится верхом на стул, охватив его руками — спиной ко мне, говорит: «Ты...» У Гвидо кто-то есть или был (в смысле — была). Через спинку стула переброшена косынка. Не одна же такая.
— Я пойду, — говорю я и поворачиваюсь.
— Постой, — говорит он. Гвидо встает.
Из ванной выходит Тина. Мы стоим на одной прямой — Тина — в дверях ванной, я — в коридоре, Гвидо — в комнате.
Я вижу — Тина сидит на парапете и очищает от кожуры апельсин.
— Но ты же разбился... — шепчет Тина.
Мое увеличенное фото в траурной рамке. Рядом мокнут гвоздики. Все уже разошлись, кроме Ренцо.
— Я очень рад, что с тобой все в порядке, — говорит он. — Ты даже не представляешь, как я рад.
Я не представляю многих вещей.
— Я очень рад... — повторяет Ренцо. Он искренен и смущен.
— У вас что-то изменилось? — говорю я.
Он кивает. Они все очень огорчились... Нет, «огорчились» — совсем не то слово, совсем не то... Виген — тот вообще ходил как в воду опущенный. Но... «Ты же понимаешь, как у нас все». (Я киваю). Надо сдать вовремя (я киваю), и никого не интересует... Вот мы и решили — Виген... Его сразу утвердили, всех передвинули, трудно опять передвинуть — в другую сторону, назад сложнее, чем вперед. Сейчас нет, но, может, со следующего года... Ты не представляешь, как ребята тебе обрадуются... Особенно Виген...
Закрывая дверь, я смотрю в глаза своему изображению.
Вечером мы с Тиной сидим в какой-то забегаловке. Официантка что-то ставит на стол.
— Даже там, когда мы были там вдвоем, ты только и думал, что о своих материалах...
— Я еще там поняла, что мы не будем вместе... Мы с тобой совсем...
— Ты не представляешь, что со мной было, когда нас завели в ту комнату наверху и сообщили...
— Я поехала с тобой. На работе меня грозили сократить, у меня трения с... впрочем, тебе это безразлично... Я на все плюнула и уехала, а у тебя просто пропадало удостоверение... Кто-то не смог, и ты предложил мне.
— Меня едва не сократили, как бы я...
— У меня краны текут третий месяц, и не работает выключатель в коридоре, — говорит она, кладет голову на стол, задевая волосами сахар на блюдце, и начинает плакать.
— Некому починить краны? — говорю я, хотя знаю, что говорю не то и краны ни при чем.
— Ты не понял, — говорит она, сразу успокаиваясь.
Она уже садится в трамвай и, оборачиваясь ко мне, спрашивает:
— А почему ты все-таки не вылетел своим рейсом?
— Не успел все сделать.
— Твои дела тебя спасли, — говорит Тина.
— Счастливо, Тина, — говорю я.
Я не говорю, что удостоверение для нее я еле оформил, наврав с три короба. Я не говорю, что опоздал. Я не говорю, что она была похожа на Тину.
Я увидел ее, когда она почти скрылась. Я ощутил, что она прошла, как чувствуешь по движению воздуха, что окно открылось, не видя окна.
Я пошел вслед. Она шла быстро. В темном плаще и косынке. Я понимал, что Тина не может быть здесь, что она — там.
Узкий коридор-спуск, образованный задними стенами домов, соединил две улицы. Когда я вбежал в подворотню, то находился на самом верху и видел весь спуск. Он был безлюден. Она никуда не могла войти. Я спустился, вышел через вторую подворотню на противоположную улицу, прошелся по ней, вернулся, поднялся к исходной точке и прошел весь путь еще раз медленно.
Когда я возвратился, я опоздал.
Я быстро все уладил. Я вылетел на следующий день. Самолет вне расписания и без рейса. (Фирма фрахтует, их люди закупают, потом отвозят и там продают). Перед вылетом я узнал, что самолет разбился — обстрелян, все погибли. Самолет без рейса и вне расписания летел с посадками — пятнадцать часов.
Я вернулся.
Я не был дома три дня. Дома все, как раньше.
СЧАСТЬЕ
— Ну что, доктор?
— Плохо. Вы родственница?
— Соседка. Она одна живет.
— Позовите родственников. За ней нужен уход.
— Не соглашается.
— Что значит — не соглашается.
— У нее только сын, живет, теперь получается, в другой стране, у него семья, я даже адрес его не знаю…
— Но она-то знает. Она долго не протянет. Все равно придется сообщить. Узнайте адрес.
— Я ей говорила. Она сказала, не нужно, он все равно ничем не поможет, и так дорогие лекарства высылает.
— В больницу не возьмут.
— Она боится идти в больницу, не хочет.
— Неужели никого больше нет, кто бы за ней ухаживал?
— Оформила бы на кого-нибудь квартиру, досмотрели бы, а она на сына оформила. Пусть приезжает и смотрит.
— Вот рецепт. Не поможет, но боли уменьшит.
Они вместе вышли на лестничную площадку. Врач сел в лифт и уехал. Женщина открыла ключом дверь и вошла в квартиру. На кухне молодая женщина грела в воде бутылочку с детской смесью.
— Ну что? — спросила она.
— Опять покупать лекарство, — сказала женщина и положила на стол рецепт. — Опять через час иди и пои с ложечки. Я что — няня, сиделка? У самой давление скачет.
— Мам, давай я пойду.
— Тебе есть чем заниматься. В последний раз. Больше я туда не пойду. Пусть сын или невестка приезжают и смотрят.
— Может, у них и денег на билет нет.
— Мне-то что. У меня тоже нет. Пусть выздоравливает или умирает скорее.
После того, как захлопнулась входная дверь, больная выпростала руку из-под одеяла и протянула к верхнему ящику письменного стола, откуда торчал ключ. Она повернула ключ. Осторожно, стараясь как можно меньше двигать рукой, выдвинула ящик. Достала длинный конверт и вынула из него фотографию.
Затем перевернула и прочитала слова, которые знала почти наизусть «Мамочка! Полюбуйся — мы с Майей и детьми в Порто-о-Вальярте. Здесь здорово. Много интересного. Майя щебечет по-испански, как по-русски. Мы счастливы, что удалось так отдохнуть. Дети отлично перенесли перелет, здоровы. Саша после поездки в Теотиуакан хочет стать вождем ацтеков. Фотографии возле пирамиды Солнца и пирамиды Луны должны получиться отлично, вышлем, когда напечатаем. Латиноамериканцы очень гостеприимны, общительны и в то же время сдержанны. Приеду, расскажу подробнее. Помогло тебе лекарство? Надеемся, что ты уже здорова и у тебя все в порядке, но если нужно, вышлем еще. Все передают тебе привет. Твой сын. P.S. Думала ли ты, что твой сын будет отдыхать в Мексике, а работать в Люксембурге?»
Она закрыла глаза.
Не думала она об этом. Ни тогда, когда купала его, маленького в ванночке на кухне, и его спинка почти полностью умещалась у нее на руках, а он сам — на кухонном столике, приспособленном для пеленания, ни тогда, когда сидела рядом с ним за письменным столом, проверяя домашние задания. Ни когда ждала его ночью, и не засыпала, пока не слышала, как щелкнул замок входной двери… И когда он поступил в институт, ей это не приходило в голову. И когда он уехал на стажировку в Берлин, и его не было год, и погибла та девушка (а ей так хотелось, чтоб они поженились) — из дому напротив видели эту нелепую случайность. И когда она пережила смерть мужа, хотя ей все время казалось, что она не сможет это пережить; рождение внука примирило ее с тем, что жить дальше стоит. И когда Майя настояла, чтоб они уехали отсюда к Майе на родину, и она поддержала Майю, хотя ей вовсе не хотелось, чтоб они уезжали, но так она относилась к Майе, и как к ней относилась Майя, уже не имело значения. И когда они уехали в Люксембург, где у них родилась дочка, которую она видела только на фотографиях, и за ней смотрела няня, специально обученная женщина, которая, так решила Майя, профессиональнее будет смотреть за ребенком, и ей оставалось только поддержать Майино решение…
Она еще раз перевернула фотографию, всмотрелась в улыбающиеся лица на фоне неправдоподобно яркого синего неба и такой же яркой, но бирюзовой воды, и вдруг увидела сына (или внука? они были так похожи) совсем маленьким и ощутила, до чего радостно и забавно им с мужем было купать его в ванночке, как он сердился, когда его вынимали из воды и набрасывали на него полотенце с капюшоном, и несли в комнату…
Она прислонила фотографию к лампе, у самого края стола, чтоб было лучше видно. По крайней мере час к ней никто не войдет.
ЧИСЛО ФИБОНАЧЧИ
Эти тридцать минут — мои. Так — два раза в неделю (одна из учениц уехала, я закрыла «окно» и выгадала полчаса). Надо, конечно, бежать домой или в магазин, пока не закрылся, за хлебом. Могу я (на тридцать минут два раза в неделю) представить: магазинов, кастрюль, объяснений с директрисой, двоек по поведению, башни (вот-вот упадет, но пока стоит) неглаженного белья — нет; вот тогда бы…
Я не люблю сослагательное наклонение. И повелительное.
Директриса — любит. «Выполняйте план по ассортименту (слишком много венских классиков)»; «Будь вы старше и умнее, вы бы поняли, что мне вы ничего в этом вопросе не докажете» (я понемногу начинаю понимать абсурдность всяких доказательств); «Перестаньте собирать у себя ущербных детей» (об Н.).
«Надо создавать гармонию, а вы только вносите диссонанс».
Если гармонию понимать как предсказуемость, возможно, она права. «Неожиданность Паганини и Листа не нарушает гармонии, — хочется сказать мне. — А если у Брамса и Гайдна — по-иному, так что?»
Общаясь с директрисой, я исхожу из того, что молчание — золото.
* * *
Наверное, в этом году я здесь в последний раз — занесет снегом, не посидишь. А местечко уютное, и от трассы недалеко, но ни разу никого не застала, а может, приходят в другое время. Все-таки пора уходить, поздно; вот и луна, сквозь паутину веток, ущербная.
Нет, посижу еще капельку.
Сегодня не пришла на занятие Н. Опять ухудшение?
«Врачи считают, что музыка может ей помочь, — сказали мне ее родители. — Согласитесь, пожалуйста. Она влюблена в музыку. И в вас».
Н. легко читает с листа длинные сложные тексты. У нее абсолютный слух, прекрасная постановка руки; и шизофрения. Она не понимает, что такое счет. Ее игра со смещенными паузами, с четвертными вместо восьмых и с шестнадцатыми вместо половинок, с произвольными ударениями первые три минуты производит впечатление чудовищной какофонии. В следующие три минуты я начинаю воспринимать эти звуки. Затем я поражаюсь вселенскому трагизму, который исходит от этих звуков. С недетской силой и нечеловеческой виртуозностью она берет аккорды, форшлаги, играючи выдает сложнейшие пассажи, от которых, даже мажорных, веет бесконечным страданием; внезапно она глушит этот вопль стонов левой педалью, и опять ее пальцы безостановочно колотят по клавишам. Старое пианино дрожит; за окном пронизывающе рыдает осенний ветер и швыряет в стекло дождем. Я сижу, как пригвожденная к стулу. Мне кажется, что я присутствую при конце света в качестве потустороннего зрителя. Отчего у меня волосы встают дыбом.
Она заканчивает, воцаряется тишина, не менее ужасающая, чем только что звучавшая музыка. Когда я обретаю дар речи, я говорю: «Композитор хотел выразить другое» и думаю: «Откуда мне знать, что он хотел выразить». Она кричит: «Неужели ты не слышишь, как это красиво! Вы все ничего не понимаете!» Она выламывается на стуле, колотит по клавишам, стучит педалью.
Посижу еще немножко и сейчас пойду.
Отсюда, с возвышения, красивый вид, особенно, когда луна, — желтая луна сквозь сплетенные ветки черных деревьев; красиво, как на японских гравюрах, на которые я насмотрелась в зале одной фирмы, подрабатывая у них тапером.
Который час? Я засиделась, пора уходить.
— Не спешите.
Он сел рядом.
«Откуда взялся? И ни души вокруг».
— Я же говорю — не бегите.
«В кошельке пусто. Но может — еще хуже, может, его вовсе и не кошелек интересует».
— Бросьте хвататься за сумку, деньги меня интересуют мало. А вы — и того меньше.
«Еще и нахал».
— Просто вы первая попались мне на глаза. — Он беспокойно огляделся. — Когда луна в последней фазе — никогда не торопитесь. И никого не подгоняйте.
«Что за тип?»
— Это — открытие. Вам повезло. Вы — первая и последняя, кому я о нем скажу.
Он говорил громко, акцентируя каждое слово, отчего знаки препинания исчезали и оставались одни звуки, которые он вколачивал мне в голову, как гвозди.
— Вы знаете Фибоначчи? Удивительный человек. Я думаю, вы когда-нибудь встретитесь с ним — передайте ему привет от меня… Да, так вот… Фибоначчи — большой шутник. И даже мистификатор. Чтобы не сказать — первостатейный пройдоха.
Он снова оглянулся.
— Он весельчак — этот парень! Он всех нас капитально надул!.. Он и меня почти провел. Но я его разгадал — в последний момент!
Он рассмеялся.
— А вы все — ничего не знаете… Я один понял — число Фибоначчи — не 1,618. Оно — разное!.. А вы — дураки! — стройте новые «золотые пропорции» и «золотые сечения»… А Фибоначчи смеется над вами!..
Он захлебнулся хохотом.
* * *
…хаос в мозгах, никак не могу понять, что говорит отец.
— Ты сегодня задержалась.
Снимаю пальто.
— Дети вели себя хорошо. Наш малыш поначалу скучал за тобой; я показал ему, как играть в шахматы, он увлекся.
Прохожу в комнату. Дети спят…
— Ты поужинаешь со мной?
— Нет, спасибо, пойду, я хочу еще поработать сегодня.
— Погоди, я вчера пекла пироги… До маминых далеко, но отравиться нельзя.
Я иду на кухню, он идет следом.
Я захлопываю холодильник и спрашиваю:
— Папа, а кто такой Фибоначчи?
— Под этим псевдонимом выступал итальянский ученый — математик Леонардо Пизанский.
— А сейчас не выступает?
— Он умер в XIII веке.
— А что это за число Фибоначчи?
— Существует ряд чисел, в котором сумма двух предыдущих…
У отца — хорошо поставленный голос, говорят, на его лекциях всегда полно студентов; даже мне интересно, вот только я бы не успевала конспектировать. А может, я отвыкла — конспектировать… Да, так что там про ряды?
— …ряд Фибоначчи. Отношение двух любых соседних членов ряда в пределе стремится к числу Фибоначчи. Оно приблизительно равно 1,618.
— Оно всегда одинаковое?
— Конечно.
— А вдруг оно бывает разное? Для каждого — свое число Фибоначчи.
— Не бывает. Оно одно для всех. Чтоб тебе было яснее: число Фибоначчи — основа золотого сечения (этот термин ввел Леонардо да Винчи), которое является одним из атрибутов гармонии и красоты абсолютно во всем… Ну что, спасибо, мне пора.
* * *
Медленно идем по улице.
Сын говорит:
— Мама, не так быстро.
— Разве я быстро? Еле ноги передвигаю.
* * *
Сегодня выпал первый снег.
* * *
Работы много. Ничего не успеваю.
* * *
Снег идет третьи сутки.
* * *
Младший расстается со мной весело — привык («С дедушкой интереснее играть в шахматы»).
У старшего в четверти «5» по математике (учительница говорит, что поставила бы больше, если бы было можно), «3» по пению (учитель говорит, что поставил бы «2»), остальные четверки.
Н. начала правильно считать и делать паузы.
Я заменила сонату Клементи сонатиной (современной, национальной).
* * *
Кругом сугробы.
Я думаю — пройдет зима, сойдет снег, и все опять будет так же.
Неужели?
Нет, не должно быть, как раньше!
Я думаю — придет кто-то другой, не такой, как прежние; необычный, и его поначалу не будут воспринимать всерьез, но он сможет все сделать, как надо, и не так, как раньше — лучше, проще, чище, добрее… Все будет так, да не так.
Я верю в это так, как некоторые верят в то, что делают для себя; а он будет делать для всех, и пусть кто-то со мной сейчас не согласится…
Женя пришла за час.
Он приходил обычно в семь, всегда один, бросал невидящий взгляд на стоявших у центрального входа и исчезал за углом. Там был служебный вход. Иногда он резко останавливался на углу, словно что-то вспомнив, и стоял минут пять, засунув руки за пояс кожаного пальто и чуть откинув голову назад. Потом внезапно уходил.
Через служебный вход проходили, конечно, и другие. Но она не различала их в общем потоке. Он не был знаменитостью, но для Жени это никакого значения не имело.
Это началось четыре месяца назад, когда Женя впервые попала на спектакль, где играл он. Прожектор высветил пятно в черноте прохода, рядом с ее креслом. Женя повернулась и увидела его. Жене казалось смешным влюбиться в кого-нибудь из актеров. Они были на экране, и эта экранная жизнь никогда не могла пересечься с ее жизнью. А здесь все было н а с т о я щ и м. Он стоял рядом, рукой подать, половину Жениной юбки озаряло то же пятно света, и Женя совсем близко видела его лицо. Не лицо актера, приготовившегося играть свою роль, а лицо человека, который до смерти волнуется. Он стоял в профиль, каштановая прядь прилипла ко лбу, на висках выступили капельки пота... Она пришла в себя, когда пятно прожектора исчезло, а он что-то говорил уже со сцены.
Потом она старалась ходить на все спектакли, где играл он. Домашние всячески ее поощряли — маму пугал Женин переходный возраст. Она боялась, что дочь с ее мягким впечатлительным характером втянут в плохую компанию. Высокое искусство могло противостоять тлетворному влиянию улицы. Деньги на билеты беспрекословно выделялись из скромного семейного бюджета. Никто ни о чем не догадывался. Женя заметила, когда он приходил в театр, и всякий раз ожидала его прихода, боясь, что он заметит ее настойчивость. Она напрасно боялась.
Если он был занят в спектакле до конца, то Женя наблюдала, как он уходил — иногда один, чаще его ждали — группки веселых молодых людей, шумных парней, модно одетых девушек, и Жене было мучительно стыдно за свое пальто, перешитое из старого маминого.
Она восхищалась теми, кто мог подняться на сцену и вручить актеру или актрисе букет. Она бы хотела подарить ему цветы, но ей не хватало смелости, особенно делалось не по себе, когда она представляла свою неуклюжую фигуру на сцене рядом с ним.
Женя стала воспринимать многое через него.
Он играл положительных героев. Играл так искренне, что в них верилось, и Жене хотелось им подражать. Для каждого персонажа он находил какие-то свои, очень жизненные черты, и Женя думала о разносторонности его натуры, о его еще не признанном в должной мере таланте. Все профессии по сравнению с профессией актера стали казаться ей бледными и неинтересными. Ее мечта с третьего класса — стать модельером-конструктором женской одежды — вдруг оказалась сухой прозой в сравнении с поэзией высокого искусства. Утешало, что можно моделировать театральные костюмы.
Она хотела перебороть свой страх и поговорить с ним, нет, не поговорить, только сказать, как прекрасно он играет, благодаря ему она стала по-другому смотреть на людей, на жизнь, на себя. Она поняла, что такое мир прекрасного, в котором — увы! — ей нет места.
Два раза она встретила его в городе. Один раз — на улице, он шел ей навстречу, и она так испугалась, что не успела ничего и подумать. Второй — в троллейбусе. Они проехали вместе одну остановку, и он вышел.
Она случайно узнала, что ему двадцать девять, сам он откуда-то из области, играл в провинциальном театре, где его заметили, не женат. Последнее почему-то обрадовало, хотя это было глупо. Глупо, что радостно.
Потом она долго не попадала на него, точнее, на его игру, и уходила со спектаклей. Женя боялась, чтоб его не пригласили в театр в другом городе. Она ничего не знала, и это ее мучило. Она уже вконец отчаялась, но тут прочитала в премьерной афише его фамилию — напротив фамилии главного героя. Только одну. Женя решила, что это судьба. Она наберется храбрости и перед премьерой (нет, лучше после) скажет ему несколько слов благодарности. И ничего больше. Она уже не боялась выглядеть смешной. Желание — сказать — было так сильно, что остальное уже безразлично. И он ее поймет.
Было очень холодно, и Женя зашла внутрь, не отрывая глаз от стеклянного проема в дверях. За ним мелькали люди, но его среди них она не видела.
Женя переводила взгляд с дверей на часы. Они показывали без десяти семь. Зрители начали сходиться. Вереница людей заполняла узкий коридорчик. Женя подумала, что может не заметить его, и уже собиралась выйти, но остановилась. У двери с табличкой «Администратор» стоял старик. Он выделялся среди праздничной толпы своей сосредоточенностью, серьезностью, с какой смотрел на входящих людей, на развешанные по стенам афиши.
Высокий, широкоплечий, он напоминал Жене кого-то. Где она могла его видеть? Продолговатое лицо в морщинах, тонкий нос с горбинкой, замечательные глаза — добрые, голубые до неправдоподобия.
Женя взглянула на часы и заспешила на улицу. Шагнула к дверям.
В театр входил он. Оживленный, улыбающийся. Женя никогда не видела его таким — ни в жизни, ни на сцене. Под руку его держала хорошенькая девушка. Он взглянул на Женю, что-то сказал девушке, осторожно высвободил руку и пошел к Жене. Она стояла, как вкопанная. Он прошел мимо нее и остановился рядом со стариком.
— Ну что, батя, приехал? — Он положил руку на плечо старику и похлопал его. — Нарядный такой, словно в театр собрался.
— Та я ж и у театр. Хочу хоть на сцене на тебя подывытысь. А то скоро помру, да так и не побачу тебя в театре, як матуся.
— А я, батя, сегодня не выступаю. Выходной сегодня, понимаешь? Ты, батя, извини, я занят сегодня очень. Видишь, девушка меня ждет. Извини. Ты, батя, езжай пока, в другой раз как-нибудь, ладно? Ну, бывай. — И он, не дожидаясь ответа, обнял старика за плечи и проводил до дверей. Повернулся и пошел к ожидавшей его девушке. Они прошли в вестибюль…
Назавтра из газеты Женя узнала, что премьера прошла с успехом.
ДВЕ КАПЛИ
Как я его не терпела! Его глаза, его сутулую фигуру, его улыбку, какую-то вымученную и жалкую, когда он смотрел на меня.
Ходил он в вечно помятом костюме непонятного цвета и стоптанных туфлях. Если было холодно, то надевал бесформенное пальто и старомодную шляпу. Каждый день приносил в авоське из магазина пакет кефира, пачку творога и четвертушку хлеба. Между тем, поговаривали, что он очень богат и, боясь за свое добро, никого не пускает и на порог квартиры. Только раз в неделю к нему приходила пожилая женщина в повязанном по-крестьянски платке и уходила с большой сумкой. Что в ней было, никто не знал.
Были у него и другие странности. Каждое утро он с большим полиэтиленовым кульком обходил мусорные баки и выбирал из них хлеб. Набив кулек доверху, он забирал его домой. Никто не знал, что он потом делает с этим хлебом.
У старика не было ни детей, ни друзей, ни родственников. Он представлялся мне Гобсеком (я как раз увлеклась Бальзаком). Мы потешались над ним. Над его костюмом, авоськой с кефиром и привычкой рыться в мусорниках, выбирая хлеб. Взрослые улыбались исподтишка. Мы смеялись в открытую. Петька из второго парадного очень похоже передразнивал его сутулость, чуть подрагивающие руки и шаркающую походку. Мы строили разные догадки о нем. По одной он был скупщиком краденого. По другой — коллекционером редких картин или марок, а может, монет. По третьей — просто человеком с большими деньгами, который боится воров. И было еще много всяких догадок. Но ни одну из них нельзя было проверить. Никто не знал, как и чем он живет. И это волновало многих. Меня же волновало другое.
Он х о д и л з а м н о й п о п я т а м. Он мне жить не давал спокойно. Я не понимала, что так привлекло его во мне. Его окна выходили во двор, и я знала, что когда мы играем в «картошку» или просто сидим на лавочке, он наблюдает за мной. Его взгляд жег меня. Если он встречал меня во дворе или на улице, он останавливался и молча смотрел на меня, и улыбался какой-то странной улыбкой, которую я не могла понять.
Надо мной посмеивались.
— Он просто влюбился в тебя, — скалил зубы Петька.
— Он хочет сделать тебя своей наследницей и завещать тебе свои миллионы, — предполагала Аллочка с третьего этажа.
— Ты выбрасываешь больше всех хлеба, из которого он потом делает удобрения и продает по баснословным ценам. Он хочет взять тебя в долю, — острил рыжий Валерка.
Меня выводили из себя эти шуточки. Я стала отворачиваться, когда видела его. Стала грубо или резко отвечать на его приветствие — со мной он всегда здоровался первым в отличие от остальных взрослых. Однажды он уронил авоську с продуктами и, кряхтя, собирал их. Я стояла рядом, но не помогла ему, а быстро ушла прочь, и долго чувствовала спиной его удивленный взгляд.
Все было напрасно. Старик по-прежнему подолгу смотрел на меня.
— Верочка, скоро там свадьба? — кривлялся Петька и насвистывал марш Мендельсона. — Пусть поторопится, а то мой дедушка тебя у него отобьет... Ты б хоть поинтересовалась, что он делает с этим хлебом. А то будешь богатеть на дармовых хлебах, не зная технологии производства.
— А что, ребята, это идея!.. — Аллочка даже подскочила. — Пусть Вера сходит к нему. Уж ее-то он не выгонит.
— Да-а-а... — протянул Петька. — Узнать бы, что у него и как.
— А вдруг выгонит? — усомнился Валерка.
— Не выгонит, — сказала Аллочка.
— Я никуда не пойду.
— Слушай, Верка, ты должна прорваться. Общественность требует, — настаивал Петька.
— Я никуда не пойду, — повторила я. — Не хочу, чтоб он меня выставил. И вообще...
— А вот вообще... Вообще — надо уважать мнение большинства, — заключил Петька. — Даже если большинство не право. Ты должна у него побывать.
— Никому я ничего не должна. И большинству тоже, хоть правому, хоть неправому, то есть левому.
— Должна!
— Нет. Ни правому, ни левому, ни правому, ни неправому.
— Ты не должна, ты просто обязана. Супер! Мысль! Вера должна пробыть у него полчаса. Если она выполняет условие, получает приз. — Петька вскочил на ящик и закричал, подняв руку вверх: — Последняя новинка сезона! Свежайшая старая книга! — Он поднял руку с воображаемой книгой и потряс ею. — Шедевральный шедевр известного писателя! «Шагреневая шкура»!
— Кожа, — машинально поправила я.
— Ну как, Верка, идет? Понудись тридцать минут у старикашки — и книга твоя навечно, — он знал мои слабые струны.
— И заодно бы сказала, чтоб он на тебя не пялился без конца, — сказал Валерка.
«Ну разве сказать, чтоб не пялился...» — подумала я.
— Идет? — спросил Петька.
— А что я скажу — чего я пришла?
— Реклама товаров, ищешь дворника или м-м-м-м... рейд по сансостоянию квартир... Придумаешь что-нибудь.
Придумывать ничего не пришлось. Почти сразу, как я нажала кнопку звонка, дверь открылась.
— Верочка! — удивленно и радостно проговорил старик из темной прихожей. — Входите же, входите... — он засуетился, закрывая дверь и пропуская меня вперед, в комнату. Я несмело вошла.
— Входите, входите, Верочка. Сейчас я поставлю чайник, будем пить чай. — Он суетился со старомодной вежливостью, освобождая для меня место на ветхой кушетке, убирая какие-то вещи, газеты. Я разглядела пиджак с наполовину пришитой латкой.
Старик ушел на кухню. Я села на кушетку и огляделась. Шторы немного задернуты, в комнате темновато. Посреди стоял покрытый скатертью круглый стол. За стеклом шкафа светились золотом на темных корешках книги, другого золота не было. О богатстве здесь ничего не говорило.
Старик внес в комнату чашки, блюдца, розетки и расставлял на столе.
— Сейчас, сейчас, Верочка. — Он раздвинул шторы на окнах. — Чайник вот-вот закипит.
Он опять ушел.
Я ничего не понимала. Почему он не спросил, чего я пришла, и решил поить меня чаем?
Я встала с кушетки и подошла к книжному шкафу. Поразглядывала книги. Потом обернулась. И замерла. Над кушеткой висел мой портрет.
Так он и застал меня. Поставил чайник на подставку.
— Да, Верочка. Это моя дочь. Как две капли воды похожа на вас. Да вы садитесь, Верочка...
Чуть дрожащими руками он продолжал расставлять на столе сухари, вазочку с вареньем, наливал чай.
— Вы извините мою назойливость, Верочка. Я сам чувствую, что нельзя так... Но не могу не... — его голос дрогнул, и он потянулся за вазочкой. — Берите же варенье. Меня угостили. Вишневое...
— А где сейчас ваша дочь?
— Умерла. У меня все умерли — и дочь, и жена, и сестра. В Ленинграде. Во время блокады. Катюшу вывезли, но спасти уже не смогли. Она умерла незадолго до прорыва блокады. Вот так. Я всю войну прошел, и хоть бы ранило серьезно, тяжело... а они... — он махнул рукой и отхлебнул чай.
— Портрет рисовал с фотографии один художник. Уже потом. На фотографии ей одиннадцать. Но на портрете она получилась взрослее...
Он вздохнул.
— Катюше сейчас было бы... Ох, только подумать... Да... Какого-то кусочка хлеба им всем не хватило... Верней, не хватало. Каждый день. А сейчас хлеб часто выбрасывают... Каждый день. Не могу я смотреть на это. Собираю и отдаю одной женщине. У нее подсобное хозяйство... — Он опять отхлебнул чай и ненадолго задумался. Потом спохватился: — Да вы пейте чай, Верочка. А то кормлю вас рассказами, а вы не кушаете, не пьете.
Я подняла голову вверх и стала разглядывать потолок в трещинах, чтобы слезы закатились обратно в глаза. Они не закатывались, но старик опять задумался и не смотрел на меня. Слезы скатились в остывший чай...
Когда я вышла во двор, меня ждали все.
— Ну, даешь, Верка, — больше часа, — сказал Петька.
Все уважительно смотрели на меня.
— Ты выиграла. Выигрыш! — Петька поднял руку. — Шкурка твоя!.. шкура... В смысле, кожа, да?
— Ладно, не надо. — Мне почему-то расхотелось получать приз. И книгу-то я читала.
— Чего не надо? Неужто вчера подарили, купили или р-раз — появилась! Не было — и есть! Как из воды — цунами — р-раз — и поднялась волнища!..
— Вот-вот... Как цунами.
БЕГУЩАЯ СТРОКА
Дома все, как раньше.
Почти свежие тогда газеты (лежат, как лежали) стали грудой макулатуры; фруктовый сок подернулся белой ряской, хоть я и поставил пакет в холодильник; на электронных часах прерывисто мерцает нелепое время, наверное, когда я отсутствовал, отключали электричество.
Тине я звонил из аэропорта. Телефон не отвечал, как и сейчас. Когда она скажет: «Алло», я положу трубку и приеду. Я скажу: «Привет, Тина. Как жизнь?»
Обморок? слезы? Тина и обморок. Тина и слезы. У меня не настолько буйная фантазия. Как они меня все встретят? Я не представляю никак.
— Мой же руки, — говорит мама и вешает на крючок за петельку полотенце. Рядом висит тоже свежее.
Да, конечно. Мама не смотрит телевизор, почти не читает газет, редко слушает радио. Внешний мир не очень ее интересует. Превалирует внутренний. Контакты с внешним — через Костика, через Вику, через меня. Маму волнует мое здоровье, особенно — что я много курю (совсем немного), она достала какие-то таблетки, чтоб курить не хотелось. Они лежат у меня в кладовке.
— Мой же руки, — говорит мама.
Я не голоден. Я ел в самолете. Ел в Сочи. Ел в Черновцах. Везде, где были посадки. Я не хочу никого обижать, особенно в такой день.
Если я начинаю есть, когда не хочу, то скоро забываю, что не хотел. Мама сидит напротив, подперев голову рукой, и внимательно смотрит на меня. Я основательно разгрузил холодильник.
— Ты что-то похудел. Неприятности на работе?
— Нет.
— Ты давно не виделся с Викой? — утвердительно-вопросительно говорит мама.
— Я только из командировки.
— Да, я помню, ты говорил. Она у подруги на даче. Телефона там нет, звонит раз в день с почты. Сегодня уже звонила.
— Давно она там?
— Уехала сразу после тебя.
Значит, Вика тоже не знает. Обычно она внимательно следит за моими передвижениями и контролирует сроки прибытия. Не только из-за сестринской любви, бурно выражаемой. «Что ты мне привез?» — весело кричит Вика, открывая чемодан. Тина себе такого не позволяет. Вика первая подняла бы переполох.
— У Вики скоро день рождения. Что бы ей подарить? Она такая модница. На днях забегал Костик.
Я завидую. Ко мне сын вот так запросто не забегает.
— Вылитый ты в четырнадцать лет.
Я прикидываю, сколько на свете людей, которые помнят меня в четырнадцать лет.
Я звоню Тине. Телефон, наверное, отключен или не работает. Тина не отключает телефон. Значит, не работает. Или ее нет дома.
Лучше сначала позвонить по телефону, а потом звонить в дверь.
Тина и обморок. Я не представляю Тину в бездействии. Вообще-то ее имя Тинатин, но все называют — Тина. Даже студенты. «Тина Георгиевна». Студенты сейчас на каникулах. Я не представляю — Тина читает лекции в строгом костюме с гладкой прической. Я вижу ее смеющейся, с распущенными волосами, в джинсах и свитере.
«А они не представляют меня такой. Пусть они знают меня той, а ты — этой».
Когда я впервые ее увидел, она сидела на парапете и срывала кожуру с апельсина.
У Тины дом «А», здесь — и «Б», и «В», и без буквы, а вот «А» я не нахожу. Мы всегда встречаемся у меня. Мы оба не хотим тратить время и силы на развод. У Тины с мужем нормальные отношения. Он установил ей стеллажи. Она ходила к нему в больницу. Тина говорит: «И разойтись можно по-человечески». Я говорю: «Хорошо, что вы живете раздельно». Тина соглашается, что разойтись и остаться вместе сложнее. Мы с женой тоже живем отдельно, но есть проблемы. Возможно, потому, что есть Костик. У Тины детей нет. Если бы она захотела, я бы, наверное, женился. Сначала развелся. А потом женился. Я не представляю Тину женой.
Вот и «А». Возле подъезда телефонная будка. Вхожу. В углу валяется вырванная трубка.
Я поднимаюсь на четвертый этаж. Ее квартира. Звоню. Дверь без глазка, без дерматина, ни под орех, ни под дуб. Если б краска не облезла, можно подумать, что с дверью еще ничего не успели сделать. Только въехали и еще не успели. Я звоню долго. Тины нет.
Ей нравится приходить ко мне домой. Входя, она улыбается, встряхивает головой, разбрызгивая шпильки, и идет в ванную.
Мы не обманываем друг друга. Когда нам надоест, мы расстанемся, так говорит Тина. Когда мы с ней уехали, я думал, что мы впервые будем вместе в городе, где никто нас не знает.
Опять звоню в дверь. Жду. Звоню.
Ждать Тину? ехать к Гвидо? или на работу?
На работе остался материал, который никто, кроме меня, не сделает. Он должен пойти через неделю. Я скажу: «Как вы тут без меня?»
Виген, наверное, начнет заикаться. Он чуть что — начинает заикаться. Как тогда, когда я увидел, что он у меня кое-что изменил без моего ведома. Я сказал ему, как сказал бы Костику. Костику я такого не говорил. Я вообще мало с ним говорил. Сейчас, когда мы видимся, я удивляюсь, что у меня взрослый сын, и думаю, что ему сказать. Своего отца я не помню.
Гвидо тоже знал, когда я должен вернуться. Может, он возил Тину в аэропорт. Тина любит встречать — «И не люблю провожать. А еще больше не люблю оставаться». Гвидо часто подбрасывал ее, если она меня встречала. Но возвращались мы обычно без него.
«Может, это твоя самая большая удача».
У Гвидо на это чутье, как у Ренцо на материал. «Это не пойдет», — сказал он мне тогда, и вместо моего пошел материал Вигена. Я только подумал, что впервые Ренцо ошибся. Виген талантлив. Но в том его материале не было ни ума, ни сердца. Только рука. Хотя рука Вигена тоже не мало. Когда стало известно, что меня сняли — впервые, Виген подошел.
— Я же не виноват. Мне ваше больше нравится, — сказал он, заикаясь.
— О чем ты? — сказал я.
Я подумал, что об остальном и так будет известно, а сооруженные только на время митингов туалеты, и переносные кухни, и митинги, хотя правительство ушло в отставку, только после работы или в выходные — об этом не узнают. Ренцо назвал это перегруженностью бытовыми и техническими деталями. Если мы впервые были с Тиной вдвоем, и я заметил и запомнил, это кое о чем говорит. Хотя говорить такое Ренцо я не собирался. Ждали моих протестов, не все считали, что Ренцо прав; материал Вигена еще не утвердили, я мог подсуетиться. Я не стал суетиться потому что это был материал Вигена.
Ждать Тину? ехать к Гвидо? к Вигену, Ренцо, ребятам?
Гвидо близко, от него я позвоню Тине опять.
«Учитесь, как надо находить слова». Ренцо — обо мне.
Слов у меня нет. Я не знаю, кто удивлен больше — Гвидо мной или я им. Он проходит в комнату, садится верхом на стул, охватив его руками — спиной ко мне, говорит: «Ты...» У Гвидо кто-то есть или был (в смысле — была). Через спинку стула переброшена косынка. Не одна же такая.
— Я пойду, — говорю я и поворачиваюсь.
— Постой, — говорит он. Гвидо встает.
Из ванной выходит Тина. Мы стоим на одной прямой — Тина — в дверях ванной, я — в коридоре, Гвидо — в комнате.
Я вижу — Тина сидит на парапете и очищает от кожуры апельсин.
— Но ты же разбился... — шепчет Тина.
Мое увеличенное фото в траурной рамке. Рядом мокнут гвоздики. Все уже разошлись, кроме Ренцо.
— Я очень рад, что с тобой все в порядке, — говорит он. — Ты даже не представляешь, как я рад.
Я не представляю многих вещей.
— Я очень рад... — повторяет Ренцо. Он искренен и смущен.
— У вас что-то изменилось? — говорю я.
Он кивает. Они все очень огорчились... Нет, «огорчились» — совсем не то слово, совсем не то... Виген — тот вообще ходил как в воду опущенный. Но... «Ты же понимаешь, как у нас все». (Я киваю). Надо сдать вовремя (я киваю), и никого не интересует... Вот мы и решили — Виген... Его сразу утвердили, всех передвинули, трудно опять передвинуть — в другую сторону, назад сложнее, чем вперед. Сейчас нет, но, может, со следующего года... Ты не представляешь, как ребята тебе обрадуются... Особенно Виген...
Закрывая дверь, я смотрю в глаза своему изображению.
Вечером мы с Тиной сидим в какой-то забегаловке. Официантка что-то ставит на стол.
— Даже там, когда мы были там вдвоем, ты только и думал, что о своих материалах...
— Я еще там поняла, что мы не будем вместе... Мы с тобой совсем...
— Ты не представляешь, что со мной было, когда нас завели в ту комнату наверху и сообщили...
— Я поехала с тобой. На работе меня грозили сократить, у меня трения с... впрочем, тебе это безразлично... Я на все плюнула и уехала, а у тебя просто пропадало удостоверение... Кто-то не смог, и ты предложил мне.
— Меня едва не сократили, как бы я...
— У меня краны текут третий месяц, и не работает выключатель в коридоре, — говорит она, кладет голову на стол, задевая волосами сахар на блюдце, и начинает плакать.
— Некому починить краны? — говорю я, хотя знаю, что говорю не то и краны ни при чем.
— Ты не понял, — говорит она, сразу успокаиваясь.
Она уже садится в трамвай и, оборачиваясь ко мне, спрашивает:
— А почему ты все-таки не вылетел своим рейсом?
— Не успел все сделать.
— Твои дела тебя спасли, — говорит Тина.
— Счастливо, Тина, — говорю я.
Я не говорю, что удостоверение для нее я еле оформил, наврав с три короба. Я не говорю, что опоздал. Я не говорю, что она была похожа на Тину.
Я увидел ее, когда она почти скрылась. Я ощутил, что она прошла, как чувствуешь по движению воздуха, что окно открылось, не видя окна.
Я пошел вслед. Она шла быстро. В темном плаще и косынке. Я понимал, что Тина не может быть здесь, что она — там.
Узкий коридор-спуск, образованный задними стенами домов, соединил две улицы. Когда я вбежал в подворотню, то находился на самом верху и видел весь спуск. Он был безлюден. Она никуда не могла войти. Я спустился, вышел через вторую подворотню на противоположную улицу, прошелся по ней, вернулся, поднялся к исходной точке и прошел весь путь еще раз медленно.
Когда я возвратился, я опоздал.
Я быстро все уладил. Я вылетел на следующий день. Самолет вне расписания и без рейса. (Фирма фрахтует, их люди закупают, потом отвозят и там продают). Перед вылетом я узнал, что самолет разбился — обстрелян, все погибли. Самолет без рейса и вне расписания летел с посадками — пятнадцать часов.
Я вернулся.
Я не был дома три дня. Дома все, как раньше.
СЧАСТЬЕ
— Ну что, доктор?
— Плохо. Вы родственница?
— Соседка. Она одна живет.
— Позовите родственников. За ней нужен уход.
— Не соглашается.
— Что значит — не соглашается.
— У нее только сын, живет, теперь получается, в другой стране, у него семья, я даже адрес его не знаю…
— Но она-то знает. Она долго не протянет. Все равно придется сообщить. Узнайте адрес.
— Я ей говорила. Она сказала, не нужно, он все равно ничем не поможет, и так дорогие лекарства высылает.
— В больницу не возьмут.
— Она боится идти в больницу, не хочет.
— Неужели никого больше нет, кто бы за ней ухаживал?
— Оформила бы на кого-нибудь квартиру, досмотрели бы, а она на сына оформила. Пусть приезжает и смотрит.
— Вот рецепт. Не поможет, но боли уменьшит.
Они вместе вышли на лестничную площадку. Врач сел в лифт и уехал. Женщина открыла ключом дверь и вошла в квартиру. На кухне молодая женщина грела в воде бутылочку с детской смесью.
— Ну что? — спросила она.
— Опять покупать лекарство, — сказала женщина и положила на стол рецепт. — Опять через час иди и пои с ложечки. Я что — няня, сиделка? У самой давление скачет.
— Мам, давай я пойду.
— Тебе есть чем заниматься. В последний раз. Больше я туда не пойду. Пусть сын или невестка приезжают и смотрят.
— Может, у них и денег на билет нет.
— Мне-то что. У меня тоже нет. Пусть выздоравливает или умирает скорее.
После того, как захлопнулась входная дверь, больная выпростала руку из-под одеяла и протянула к верхнему ящику письменного стола, откуда торчал ключ. Она повернула ключ. Осторожно, стараясь как можно меньше двигать рукой, выдвинула ящик. Достала длинный конверт и вынула из него фотографию.
Затем перевернула и прочитала слова, которые знала почти наизусть «Мамочка! Полюбуйся — мы с Майей и детьми в Порто-о-Вальярте. Здесь здорово. Много интересного. Майя щебечет по-испански, как по-русски. Мы счастливы, что удалось так отдохнуть. Дети отлично перенесли перелет, здоровы. Саша после поездки в Теотиуакан хочет стать вождем ацтеков. Фотографии возле пирамиды Солнца и пирамиды Луны должны получиться отлично, вышлем, когда напечатаем. Латиноамериканцы очень гостеприимны, общительны и в то же время сдержанны. Приеду, расскажу подробнее. Помогло тебе лекарство? Надеемся, что ты уже здорова и у тебя все в порядке, но если нужно, вышлем еще. Все передают тебе привет. Твой сын. P.S. Думала ли ты, что твой сын будет отдыхать в Мексике, а работать в Люксембурге?»
Она закрыла глаза.
Не думала она об этом. Ни тогда, когда купала его, маленького в ванночке на кухне, и его спинка почти полностью умещалась у нее на руках, а он сам — на кухонном столике, приспособленном для пеленания, ни тогда, когда сидела рядом с ним за письменным столом, проверяя домашние задания. Ни когда ждала его ночью, и не засыпала, пока не слышала, как щелкнул замок входной двери… И когда он поступил в институт, ей это не приходило в голову. И когда он уехал на стажировку в Берлин, и его не было год, и погибла та девушка (а ей так хотелось, чтоб они поженились) — из дому напротив видели эту нелепую случайность. И когда она пережила смерть мужа, хотя ей все время казалось, что она не сможет это пережить; рождение внука примирило ее с тем, что жить дальше стоит. И когда Майя настояла, чтоб они уехали отсюда к Майе на родину, и она поддержала Майю, хотя ей вовсе не хотелось, чтоб они уезжали, но так она относилась к Майе, и как к ней относилась Майя, уже не имело значения. И когда они уехали в Люксембург, где у них родилась дочка, которую она видела только на фотографиях, и за ней смотрела няня, специально обученная женщина, которая, так решила Майя, профессиональнее будет смотреть за ребенком, и ей оставалось только поддержать Майино решение…
Она еще раз перевернула фотографию, всмотрелась в улыбающиеся лица на фоне неправдоподобно яркого синего неба и такой же яркой, но бирюзовой воды, и вдруг увидела сына (или внука? они были так похожи) совсем маленьким и ощутила, до чего радостно и забавно им с мужем было купать его в ванночке, как он сердился, когда его вынимали из воды и набрасывали на него полотенце с капюшоном, и несли в комнату…
Она прислонила фотографию к лампе, у самого края стола, чтоб было лучше видно. По крайней мере час к ней никто не войдет.
ЧИСЛО ФИБОНАЧЧИ
Эти тридцать минут — мои. Так — два раза в неделю (одна из учениц уехала, я закрыла «окно» и выгадала полчаса). Надо, конечно, бежать домой или в магазин, пока не закрылся, за хлебом. Могу я (на тридцать минут два раза в неделю) представить: магазинов, кастрюль, объяснений с директрисой, двоек по поведению, башни (вот-вот упадет, но пока стоит) неглаженного белья — нет; вот тогда бы…
Я не люблю сослагательное наклонение. И повелительное.
Директриса — любит. «Выполняйте план по ассортименту (слишком много венских классиков)»; «Будь вы старше и умнее, вы бы поняли, что мне вы ничего в этом вопросе не докажете» (я понемногу начинаю понимать абсурдность всяких доказательств); «Перестаньте собирать у себя ущербных детей» (об Н.).
«Надо создавать гармонию, а вы только вносите диссонанс».
Если гармонию понимать как предсказуемость, возможно, она права. «Неожиданность Паганини и Листа не нарушает гармонии, — хочется сказать мне. — А если у Брамса и Гайдна — по-иному, так что?»
Общаясь с директрисой, я исхожу из того, что молчание — золото.
* * *
Наверное, в этом году я здесь в последний раз — занесет снегом, не посидишь. А местечко уютное, и от трассы недалеко, но ни разу никого не застала, а может, приходят в другое время. Все-таки пора уходить, поздно; вот и луна, сквозь паутину веток, ущербная.
Нет, посижу еще капельку.
Сегодня не пришла на занятие Н. Опять ухудшение?
«Врачи считают, что музыка может ей помочь, — сказали мне ее родители. — Согласитесь, пожалуйста. Она влюблена в музыку. И в вас».
Н. легко читает с листа длинные сложные тексты. У нее абсолютный слух, прекрасная постановка руки; и шизофрения. Она не понимает, что такое счет. Ее игра со смещенными паузами, с четвертными вместо восьмых и с шестнадцатыми вместо половинок, с произвольными ударениями первые три минуты производит впечатление чудовищной какофонии. В следующие три минуты я начинаю воспринимать эти звуки. Затем я поражаюсь вселенскому трагизму, который исходит от этих звуков. С недетской силой и нечеловеческой виртуозностью она берет аккорды, форшлаги, играючи выдает сложнейшие пассажи, от которых, даже мажорных, веет бесконечным страданием; внезапно она глушит этот вопль стонов левой педалью, и опять ее пальцы безостановочно колотят по клавишам. Старое пианино дрожит; за окном пронизывающе рыдает осенний ветер и швыряет в стекло дождем. Я сижу, как пригвожденная к стулу. Мне кажется, что я присутствую при конце света в качестве потустороннего зрителя. Отчего у меня волосы встают дыбом.
Она заканчивает, воцаряется тишина, не менее ужасающая, чем только что звучавшая музыка. Когда я обретаю дар речи, я говорю: «Композитор хотел выразить другое» и думаю: «Откуда мне знать, что он хотел выразить». Она кричит: «Неужели ты не слышишь, как это красиво! Вы все ничего не понимаете!» Она выламывается на стуле, колотит по клавишам, стучит педалью.
Посижу еще немножко и сейчас пойду.
Отсюда, с возвышения, красивый вид, особенно, когда луна, — желтая луна сквозь сплетенные ветки черных деревьев; красиво, как на японских гравюрах, на которые я насмотрелась в зале одной фирмы, подрабатывая у них тапером.
Который час? Я засиделась, пора уходить.
— Не спешите.
Он сел рядом.
«Откуда взялся? И ни души вокруг».
— Я же говорю — не бегите.
«В кошельке пусто. Но может — еще хуже, может, его вовсе и не кошелек интересует».
— Бросьте хвататься за сумку, деньги меня интересуют мало. А вы — и того меньше.
«Еще и нахал».
— Просто вы первая попались мне на глаза. — Он беспокойно огляделся. — Когда луна в последней фазе — никогда не торопитесь. И никого не подгоняйте.
«Что за тип?»
— Это — открытие. Вам повезло. Вы — первая и последняя, кому я о нем скажу.
Он говорил громко, акцентируя каждое слово, отчего знаки препинания исчезали и оставались одни звуки, которые он вколачивал мне в голову, как гвозди.
— Вы знаете Фибоначчи? Удивительный человек. Я думаю, вы когда-нибудь встретитесь с ним — передайте ему привет от меня… Да, так вот… Фибоначчи — большой шутник. И даже мистификатор. Чтобы не сказать — первостатейный пройдоха.
Он снова оглянулся.
— Он весельчак — этот парень! Он всех нас капитально надул!.. Он и меня почти провел. Но я его разгадал — в последний момент!
Он рассмеялся.
— А вы все — ничего не знаете… Я один понял — число Фибоначчи — не 1,618. Оно — разное!.. А вы — дураки! — стройте новые «золотые пропорции» и «золотые сечения»… А Фибоначчи смеется над вами!..
Он захлебнулся хохотом.
* * *
…хаос в мозгах, никак не могу понять, что говорит отец.
— Ты сегодня задержалась.
Снимаю пальто.
— Дети вели себя хорошо. Наш малыш поначалу скучал за тобой; я показал ему, как играть в шахматы, он увлекся.
Прохожу в комнату. Дети спят…
— Ты поужинаешь со мной?
— Нет, спасибо, пойду, я хочу еще поработать сегодня.
— Погоди, я вчера пекла пироги… До маминых далеко, но отравиться нельзя.
Я иду на кухню, он идет следом.
Я захлопываю холодильник и спрашиваю:
— Папа, а кто такой Фибоначчи?
— Под этим псевдонимом выступал итальянский ученый — математик Леонардо Пизанский.
— А сейчас не выступает?
— Он умер в XIII веке.
— А что это за число Фибоначчи?
— Существует ряд чисел, в котором сумма двух предыдущих…
У отца — хорошо поставленный голос, говорят, на его лекциях всегда полно студентов; даже мне интересно, вот только я бы не успевала конспектировать. А может, я отвыкла — конспектировать… Да, так что там про ряды?
— …ряд Фибоначчи. Отношение двух любых соседних членов ряда в пределе стремится к числу Фибоначчи. Оно приблизительно равно 1,618.
— Оно всегда одинаковое?
— Конечно.
— А вдруг оно бывает разное? Для каждого — свое число Фибоначчи.
— Не бывает. Оно одно для всех. Чтоб тебе было яснее: число Фибоначчи — основа золотого сечения (этот термин ввел Леонардо да Винчи), которое является одним из атрибутов гармонии и красоты абсолютно во всем… Ну что, спасибо, мне пора.
* * *
Медленно идем по улице.
Сын говорит:
— Мама, не так быстро.
— Разве я быстро? Еле ноги передвигаю.
* * *
Сегодня выпал первый снег.
* * *
Работы много. Ничего не успеваю.
* * *
Снег идет третьи сутки.
* * *
Младший расстается со мной весело — привык («С дедушкой интереснее играть в шахматы»).
У старшего в четверти «5» по математике (учительница говорит, что поставила бы больше, если бы было можно), «3» по пению (учитель говорит, что поставил бы «2»), остальные четверки.
Н. начала правильно считать и делать паузы.
Я заменила сонату Клементи сонатиной (современной, национальной).
* * *
Кругом сугробы.
Я думаю — пройдет зима, сойдет снег, и все опять будет так же.
Неужели?
Нет, не должно быть, как раньше!
Я думаю — придет кто-то другой, не такой, как прежние; необычный, и его поначалу не будут воспринимать всерьез, но он сможет все сделать, как надо, и не так, как раньше — лучше, проще, чище, добрее… Все будет так, да не так.
Я верю в это так, как некоторые верят в то, что делают для себя; а он будет делать для всех, и пусть кто-то со мной сейчас не согласится…
Комментариев нет:
Отправить комментарий