Зов крови
В один из воскресных дней осени семидесятых мы завтракали на кухне. Мы - это мама, папа, я и моя младшая сестра Милка. Настроение у нас с Милкой было отличное, потому что начались школьные каникулы. К тому же после завтрака родители собирались на дачу, заколачивать ее на зиму, а это означало целый день полной свободы.
В то утро мама была на взводе. Во-первых, ее нервировало, что нас с Милкой некуда отправить на каникулы, во-вторых, ей не охота было в выходной тащиться на промозглую дачу, а в-третьих, папа после этой поездки намеревался разбирать запорожец. Каждую зиму папа разбирал его до последнего винтика и приносил домой. Дома он расстилал на полу в гостиной, которая была одновременно и нашей с Милкой комнатой, брезент, на коем запорожец и коротал холодные зимние вечера.
Собираясь, мама, как фурия, носилась по квартире, давая нам указания. Мы с Милкой на все согласно кивали, не в силах дождаться их отъезда. Дело в том, что у нас был назначен сеанс спиритизма. Должны были прийти девчонки гадать на блюдце. Меня страшно волновало, найду ли я свою любовь, а Милку беспокоило, сколько раз она выйдет замуж.
Наконец папа засигналил под окнами, и мама, безапелляционно объявив с балкона, что поедет за рулем, удалилась, уверенно стуча каблучками по ступенькам.
Чтобы выехать на проезжую часть, маме надо было подать назад и налево. Мама делала это уже тысячу и один раз, но то ли она была слишком взвинчена, то ли папа что-то сказал ей под руку, только налево она почему-то не свернула, а как подала назад, так с размаху и въехала в фонарный столб. "Отменяй сеанс!" - успела я крикнуть Милке.
Через полчаса все снова сидели за столом с убитым видом. "Да ладно тебе, папуль, - вдруг высказалась сердобольная Милка. - Давно пора нам новую машину покупать! Мне, например, русская машина гораздо больше нравится, чем эта запорожская!"
"В каком смысле?! - пришел в себя папа. - Что значит русская?!"
"То и значит, - разошлась Милка, - русская - это "Москвич", а "Запорожец" - хохлятская!"
Папа у нас, конечно, тихий, но во гневе он страшен! И действительно, он подскочил да как закричит! Причем на маму! "Вот твое воспитание! Дети элементарных вещей не знают! О родовых корнях понятия не имеют!" С воспитанием он, конечно, переборщил, это святое. Поэтому мама тут же демонстративно встала из-за стола и ушла в комнату, хлопнув дверью. Пару минут папа посидел нахмурившись, а потом побрел к маме мириться.
После двухчасовых приглушенных переговоров они вышли, обнявшись, и торжественно объявили, что послезавтра мы все вместе едем на Украину, в город Глухов, знакомиться с папиной родней по отцовской линии! Мы с Милкой и опомниться не успели, как запорожец отправился на станцию техобслуживания, а наше семейство - на Киевский вокзал.
Подъезжая к станции Терещенская, мы с Милкой уже знали, что у деда, пропавшего без вести в сорок первом, в Глухове остались три(!) сестры, родные папины тетки. Папа и сам их уже плохо помнил, потому что еще до войны был перевезен своими родителями в Москву, по месту службы дедушки.
На станции мы сразу пересели в грозящий развалиться автобус и, дико трясясь по разбитой дороге, отправились в Глухов. При этом папа на протяжении всех сорока раздолбанных километров ностальгически вспоминал что-то из довоенной жизни, пытаясь вызвать в нас с Милкой восторг по поводу свидания с родственниками. Надо признаться, что эффекта он добился противоположного.
В конце концов мы вдруг въехали в маленький городок, словно в лубочную картинку. Весь он состоял из беленьких хат, утопающих в облетевших осенних садах, и только в центре возвышалось какое-то неорганичное сооружение типа дома культуры. Нужная нам хата стояла на окраине, за невысоким покосившимся забором, вдоль которого разгуливали куры и гуси. Здесь жила младшая из папиных теток - Лида. Мне почему-то казалось, что она должна появиться на пороге в красном сарафане и кокошнике, поклониться нам в пояс и сказать: "Здоровеньки булы, племянничек!" Но мы сами отворили калитку, поднялись на деревянное крыльцо, увитое уже ставшей почти коричневой виноградной лозой, и позвонили в обычный звонок.
Нам открыла крупная пожилая женщина с аккуратно собранными в пучок седыми волосами. Она всплеснула руками, бросилась папе на грудь и заплакала. "Как же ты на Сашеньку стал похож, как же похож, - приговаривала она, расцеловывая папины щеки. - Бедный братик мой не дожил до такого счастья..." Она внимательно вглядывалась в папино лицо, стараясь выявить как можно больше схожего с братом, и, находя эту схожесть, радостно вскрикивала и снова заливалась слезами. Мы с мамой будто смотрели старый послевоенный фильм. Только Милка отвлеклась, пытаясь схватить широко расставленными руками пестрого здоровущего петуха, сидящего на заборе. Петух изумленно взмахивал крыльями, как тетя Лида, узнавая в папе дедушкины черты, и перелетал на другое место, а Милка все кралась за ним вдоль забора.
Наконец тетя Лида перевела взгляд на меня и схватилась за сердце. "А Любочка-то - вылитая тетя Маруся, - она потащила меня в дом, к окну, на свет, - да вы поглядите сами-то, это ж Маруся в шестнадцать лет, только худая больно!" Надо сказать, что меня совершенно не радовала перспектива оказаться на одно лицо с неизвестной, провинциальной тетей Марусей, да еще и толстой! Я вообще-то уже в те годы была похожа на Лайзу Минелли, ну а высказывание про худобу я восприняла просто как издевательство. Я, конечно, не толстуха, но и худышкой меня не назовешь. Я до сих пор периодически сижу на одной капусте, чтоб держать себя в форме.
Между тем был накрыт праздничный стол, ничем не напоминающий московское застолье с обязательным оливье, шпротами и жилистым мясом под сыром и майонезом. Стол буквально ломился от яств! Его украшали домашние колбасы, недавно засоленное розовое сало, головы свежего творога, сметана, в которой вертикально стояла деревянная ложка, котлеты из телятины и свинины, жаренные на сливочном масле и посыпанные сверкающей зеленью, тушеная в белом соусе с виноградным вином зайчатина, всевозможные кулебяки и только что выпеченные пирожки с капустой и мясом. Это была закуска. Впереди нас ждал настоящий украинский борщ с огромной мозговой костью, огромный гусь с яблоками и торт "Наполеон" из восемнадцати слоев.
"Мы как вашу телеграмму получили, - возбужденно говорила тетя Лида, - так самую лучшую свинью забили да телятинки на базаре прикупили! Хоть здесь поправитесь немного, а то чего вы в вашей голодной Москве-то видите, совсем отощали!"
Вскоре я поняла, что тетя Лида и в мыслях не держала меня обидеть, говоря о моей фигуре. Она все время жалостно оглядывала мои ноги, обтянутые джинсами, и трагически качала головой. "Это ж надо гарну дивчину так испоганить! - искренне страдала она. - Ее б откормить, проходу б от женихов не было!"
Переживания ее были прерваны звонком в дверь. Я побежала открывать и на крыльце, как в зеркале, увидела себя, только лет на пятьдесят старше. Эта, с моей точки зрения, сильно постаревшая я, можно сказать - пожилая Лайза Минелли, и была та самая тетя Маруся Кудрик. Какое-то время мы неотрывно смотрели друг на друга: она, видимо, вспоминая безвозвратно ушедшую молодость, а я - поражаясь невозможности такого сходства. Глядя на нас, вся родня ликовала.
Потом началось застолье. Это был обед, плавно перетекающий в ужин, ужин - переходящий в завтрак, завтрак - длящийся до обеда. Менялись только декорации: хата тети Лиды, хата тети Вари, хата тети Маруси, хата тети Лиды, и так до бесконечности. На второй день джинсы я могла застегнуть исключительно лежа, на третий - они перестали застегиваться вовсе, потому что молния лопнула, а дотянуть петлю до пуговицы стало невозможно.
Главная же метаморфоза произошла с моей речью. Я стала говорить по-украински. В том смысле, что сама того не замечая, совершенно точно имитировала украинский говор со знаменитым глухим "Г" и всевозможными певучими интонациями. Милка, глядя на меня, крутила пальцем у виска и, дразнясь, демонстративно пела: "Ты ж менэ пидманула, ты ж менэ пидвела!" Но меня было не остановить. А когда ночью при свете свечи тетя Лида шепотом рассказывала страшные истории про кладбище и про оборотней, одновременно гадая на картах и предсказывая судьбу, мне и вовсе начинало казаться, что все это когда-то со мной уже было. Только я была не я. На моем месте сидела, обняв колени, босоногая, крепко сбитая девчушка Маруська с тяжелой черной косой ниже пояса. Я чувствовала себя как рыба, которую из банки отпустили в речку. И речка меня несла по волнам моей памяти куда-то в запредельную даль до моего появления на свет...
Станция Терещенская пахла войной. Хорошо, что мы со всеми попрощались в Глухове. Билетов не было. В кассе нам вяло ответили, что стоянка единственного поезда на Москву три минуты, и мы вполне успеем договориться с проводницей. Мол, все только так и поступают. Должно быть, это была чистая правда, потому что перрон напоминал сумасшедший дом в период обострения. Толпа мечущихся людей, увешенных чемоданами, тюками и сумками всевозможных размеров, вызвала у меня приступ страха и легкой паники. Я крепко держала Милку за руку, но от родителей нас тут же оттеснили, швырнув к ближайшему вагону. Мама, стараясь перекричать грохот поезда, рев детей, женские вопли и мужской мат, уговаривала неумолимую проводницу через два вагона от нас. Мы же с Милкой тоже вдруг оказались брошенными к ногам проводницы, которая стояла на верхней ступеньке опущенной из двери вагона железной лестницы. К счастью, она тут же, видимо пожалев двух одиноких девочек, впустила нас на заветную территорию, буквально втолкнув в совершенно свободное купе.
"Вы знаете, - сказала я проводнице вежливо, - у нас там еще мама с папой остались, можно я их позову?"
"Обнаглели! - вдруг взвизгнула проводница. - Палец дай - по локоть норовят отхватить! Куда я на следующей станции людей посажу?!"
Я растерянно посмотрела на ее удаляющуюся непреклонную спину, перевела взгляд на людей, беснующихся за окном, и вдруг, поддавшись необъяснимому порыву, закричала неузнаваемым голосом: "Ой, тетечку-уу-уу, не погуби, родименькая-аа-аа!" "Тетечка" удивленно остановилась и вылупила на меня глаза. А я, рухнув на колени и в мольбе прижав к груди руки, заголосила по-бабьи, всхлипывая и подвывая: "Хорошенькая моя, да как же мы без маменьки и без папеньки?! Дак ведь пропадем же горемычные, дак ведь потеряемся же на веки вечные, ой да не бери ты на совесть грех такой, ой да не дай загибнуть бедным деточкам..."
"Да ладно, ладно тебе, - испуганно замахала на меня руками обалдевшая проводница, - да пусть уж садятся ваши маменька и папенька! Что я, ирод, что ли?!"
Через минуту родители уже заносили вещи в купе. Я в оцепенении сидела у окна. До сих пор не произнесшая ни единого слова Милка подошла ко мне и осторожно потрогала мой покрытый капельками пота лоб. "Люб, а ты чего, а?" - только и смогла спросить она. "И правда, - ответила я, стряхнув с себя наваждение, - что это со мной было-то?" "Дети, а вы слышали, как в вашем вагоне кто-то так отчаянно совершенно тети Марусиным голосом кричал? Мне даже не по себе стало", - вступила в разговор мама, раскладывая на столике еще теплые глуховские пироги...
В один из воскресных дней осени семидесятых мы завтракали на кухне. Мы - это мама, папа, я и моя младшая сестра Милка. Настроение у нас с Милкой было отличное, потому что начались школьные каникулы. К тому же после завтрака родители собирались на дачу, заколачивать ее на зиму, а это означало целый день полной свободы.
В то утро мама была на взводе. Во-первых, ее нервировало, что нас с Милкой некуда отправить на каникулы, во-вторых, ей не охота было в выходной тащиться на промозглую дачу, а в-третьих, папа после этой поездки намеревался разбирать запорожец. Каждую зиму папа разбирал его до последнего винтика и приносил домой. Дома он расстилал на полу в гостиной, которая была одновременно и нашей с Милкой комнатой, брезент, на коем запорожец и коротал холодные зимние вечера.
Собираясь, мама, как фурия, носилась по квартире, давая нам указания. Мы с Милкой на все согласно кивали, не в силах дождаться их отъезда. Дело в том, что у нас был назначен сеанс спиритизма. Должны были прийти девчонки гадать на блюдце. Меня страшно волновало, найду ли я свою любовь, а Милку беспокоило, сколько раз она выйдет замуж.
Наконец папа засигналил под окнами, и мама, безапелляционно объявив с балкона, что поедет за рулем, удалилась, уверенно стуча каблучками по ступенькам.
Чтобы выехать на проезжую часть, маме надо было подать назад и налево. Мама делала это уже тысячу и один раз, но то ли она была слишком взвинчена, то ли папа что-то сказал ей под руку, только налево она почему-то не свернула, а как подала назад, так с размаху и въехала в фонарный столб. "Отменяй сеанс!" - успела я крикнуть Милке.
Через полчаса все снова сидели за столом с убитым видом. "Да ладно тебе, папуль, - вдруг высказалась сердобольная Милка. - Давно пора нам новую машину покупать! Мне, например, русская машина гораздо больше нравится, чем эта запорожская!"
"В каком смысле?! - пришел в себя папа. - Что значит русская?!"
"То и значит, - разошлась Милка, - русская - это "Москвич", а "Запорожец" - хохлятская!"
Папа у нас, конечно, тихий, но во гневе он страшен! И действительно, он подскочил да как закричит! Причем на маму! "Вот твое воспитание! Дети элементарных вещей не знают! О родовых корнях понятия не имеют!" С воспитанием он, конечно, переборщил, это святое. Поэтому мама тут же демонстративно встала из-за стола и ушла в комнату, хлопнув дверью. Пару минут папа посидел нахмурившись, а потом побрел к маме мириться.
После двухчасовых приглушенных переговоров они вышли, обнявшись, и торжественно объявили, что послезавтра мы все вместе едем на Украину, в город Глухов, знакомиться с папиной родней по отцовской линии! Мы с Милкой и опомниться не успели, как запорожец отправился на станцию техобслуживания, а наше семейство - на Киевский вокзал.
Подъезжая к станции Терещенская, мы с Милкой уже знали, что у деда, пропавшего без вести в сорок первом, в Глухове остались три(!) сестры, родные папины тетки. Папа и сам их уже плохо помнил, потому что еще до войны был перевезен своими родителями в Москву, по месту службы дедушки.
На станции мы сразу пересели в грозящий развалиться автобус и, дико трясясь по разбитой дороге, отправились в Глухов. При этом папа на протяжении всех сорока раздолбанных километров ностальгически вспоминал что-то из довоенной жизни, пытаясь вызвать в нас с Милкой восторг по поводу свидания с родственниками. Надо признаться, что эффекта он добился противоположного.
В конце концов мы вдруг въехали в маленький городок, словно в лубочную картинку. Весь он состоял из беленьких хат, утопающих в облетевших осенних садах, и только в центре возвышалось какое-то неорганичное сооружение типа дома культуры. Нужная нам хата стояла на окраине, за невысоким покосившимся забором, вдоль которого разгуливали куры и гуси. Здесь жила младшая из папиных теток - Лида. Мне почему-то казалось, что она должна появиться на пороге в красном сарафане и кокошнике, поклониться нам в пояс и сказать: "Здоровеньки булы, племянничек!" Но мы сами отворили калитку, поднялись на деревянное крыльцо, увитое уже ставшей почти коричневой виноградной лозой, и позвонили в обычный звонок.
Нам открыла крупная пожилая женщина с аккуратно собранными в пучок седыми волосами. Она всплеснула руками, бросилась папе на грудь и заплакала. "Как же ты на Сашеньку стал похож, как же похож, - приговаривала она, расцеловывая папины щеки. - Бедный братик мой не дожил до такого счастья..." Она внимательно вглядывалась в папино лицо, стараясь выявить как можно больше схожего с братом, и, находя эту схожесть, радостно вскрикивала и снова заливалась слезами. Мы с мамой будто смотрели старый послевоенный фильм. Только Милка отвлеклась, пытаясь схватить широко расставленными руками пестрого здоровущего петуха, сидящего на заборе. Петух изумленно взмахивал крыльями, как тетя Лида, узнавая в папе дедушкины черты, и перелетал на другое место, а Милка все кралась за ним вдоль забора.
Наконец тетя Лида перевела взгляд на меня и схватилась за сердце. "А Любочка-то - вылитая тетя Маруся, - она потащила меня в дом, к окну, на свет, - да вы поглядите сами-то, это ж Маруся в шестнадцать лет, только худая больно!" Надо сказать, что меня совершенно не радовала перспектива оказаться на одно лицо с неизвестной, провинциальной тетей Марусей, да еще и толстой! Я вообще-то уже в те годы была похожа на Лайзу Минелли, ну а высказывание про худобу я восприняла просто как издевательство. Я, конечно, не толстуха, но и худышкой меня не назовешь. Я до сих пор периодически сижу на одной капусте, чтоб держать себя в форме.
Между тем был накрыт праздничный стол, ничем не напоминающий московское застолье с обязательным оливье, шпротами и жилистым мясом под сыром и майонезом. Стол буквально ломился от яств! Его украшали домашние колбасы, недавно засоленное розовое сало, головы свежего творога, сметана, в которой вертикально стояла деревянная ложка, котлеты из телятины и свинины, жаренные на сливочном масле и посыпанные сверкающей зеленью, тушеная в белом соусе с виноградным вином зайчатина, всевозможные кулебяки и только что выпеченные пирожки с капустой и мясом. Это была закуска. Впереди нас ждал настоящий украинский борщ с огромной мозговой костью, огромный гусь с яблоками и торт "Наполеон" из восемнадцати слоев.
"Мы как вашу телеграмму получили, - возбужденно говорила тетя Лида, - так самую лучшую свинью забили да телятинки на базаре прикупили! Хоть здесь поправитесь немного, а то чего вы в вашей голодной Москве-то видите, совсем отощали!"
Вскоре я поняла, что тетя Лида и в мыслях не держала меня обидеть, говоря о моей фигуре. Она все время жалостно оглядывала мои ноги, обтянутые джинсами, и трагически качала головой. "Это ж надо гарну дивчину так испоганить! - искренне страдала она. - Ее б откормить, проходу б от женихов не было!"
Переживания ее были прерваны звонком в дверь. Я побежала открывать и на крыльце, как в зеркале, увидела себя, только лет на пятьдесят старше. Эта, с моей точки зрения, сильно постаревшая я, можно сказать - пожилая Лайза Минелли, и была та самая тетя Маруся Кудрик. Какое-то время мы неотрывно смотрели друг на друга: она, видимо, вспоминая безвозвратно ушедшую молодость, а я - поражаясь невозможности такого сходства. Глядя на нас, вся родня ликовала.
Потом началось застолье. Это был обед, плавно перетекающий в ужин, ужин - переходящий в завтрак, завтрак - длящийся до обеда. Менялись только декорации: хата тети Лиды, хата тети Вари, хата тети Маруси, хата тети Лиды, и так до бесконечности. На второй день джинсы я могла застегнуть исключительно лежа, на третий - они перестали застегиваться вовсе, потому что молния лопнула, а дотянуть петлю до пуговицы стало невозможно.
Главная же метаморфоза произошла с моей речью. Я стала говорить по-украински. В том смысле, что сама того не замечая, совершенно точно имитировала украинский говор со знаменитым глухим "Г" и всевозможными певучими интонациями. Милка, глядя на меня, крутила пальцем у виска и, дразнясь, демонстративно пела: "Ты ж менэ пидманула, ты ж менэ пидвела!" Но меня было не остановить. А когда ночью при свете свечи тетя Лида шепотом рассказывала страшные истории про кладбище и про оборотней, одновременно гадая на картах и предсказывая судьбу, мне и вовсе начинало казаться, что все это когда-то со мной уже было. Только я была не я. На моем месте сидела, обняв колени, босоногая, крепко сбитая девчушка Маруська с тяжелой черной косой ниже пояса. Я чувствовала себя как рыба, которую из банки отпустили в речку. И речка меня несла по волнам моей памяти куда-то в запредельную даль до моего появления на свет...
Станция Терещенская пахла войной. Хорошо, что мы со всеми попрощались в Глухове. Билетов не было. В кассе нам вяло ответили, что стоянка единственного поезда на Москву три минуты, и мы вполне успеем договориться с проводницей. Мол, все только так и поступают. Должно быть, это была чистая правда, потому что перрон напоминал сумасшедший дом в период обострения. Толпа мечущихся людей, увешенных чемоданами, тюками и сумками всевозможных размеров, вызвала у меня приступ страха и легкой паники. Я крепко держала Милку за руку, но от родителей нас тут же оттеснили, швырнув к ближайшему вагону. Мама, стараясь перекричать грохот поезда, рев детей, женские вопли и мужской мат, уговаривала неумолимую проводницу через два вагона от нас. Мы же с Милкой тоже вдруг оказались брошенными к ногам проводницы, которая стояла на верхней ступеньке опущенной из двери вагона железной лестницы. К счастью, она тут же, видимо пожалев двух одиноких девочек, впустила нас на заветную территорию, буквально втолкнув в совершенно свободное купе.
"Вы знаете, - сказала я проводнице вежливо, - у нас там еще мама с папой остались, можно я их позову?"
"Обнаглели! - вдруг взвизгнула проводница. - Палец дай - по локоть норовят отхватить! Куда я на следующей станции людей посажу?!"
Я растерянно посмотрела на ее удаляющуюся непреклонную спину, перевела взгляд на людей, беснующихся за окном, и вдруг, поддавшись необъяснимому порыву, закричала неузнаваемым голосом: "Ой, тетечку-уу-уу, не погуби, родименькая-аа-аа!" "Тетечка" удивленно остановилась и вылупила на меня глаза. А я, рухнув на колени и в мольбе прижав к груди руки, заголосила по-бабьи, всхлипывая и подвывая: "Хорошенькая моя, да как же мы без маменьки и без папеньки?! Дак ведь пропадем же горемычные, дак ведь потеряемся же на веки вечные, ой да не бери ты на совесть грех такой, ой да не дай загибнуть бедным деточкам..."
"Да ладно, ладно тебе, - испуганно замахала на меня руками обалдевшая проводница, - да пусть уж садятся ваши маменька и папенька! Что я, ирод, что ли?!"
Через минуту родители уже заносили вещи в купе. Я в оцепенении сидела у окна. До сих пор не произнесшая ни единого слова Милка подошла ко мне и осторожно потрогала мой покрытый капельками пота лоб. "Люб, а ты чего, а?" - только и смогла спросить она. "И правда, - ответила я, стряхнув с себя наваждение, - что это со мной было-то?" "Дети, а вы слышали, как в вашем вагоне кто-то так отчаянно совершенно тети Марусиным голосом кричал? Мне даже не по себе стало", - вступила в разговор мама, раскладывая на столике еще теплые глуховские пироги...
Комментариев нет:
Отправить комментарий